Записки беспогонника
Шрифт:
Пылаев решил его как следует угостить. Когда они вдвоем пировали в столовой, туда зачем-то вошла Анечка. Майор ее увидел и в тот же миг был побежден.
Пять дней он прожил в Коробках в Анечкиной комнате, никуда не выходя, никого не видя.
В Любеч присылались кипы бумаг, другие бумаги писались. Требовалось накладывать на них резолюции, их подписывать. Все застряло. Забыл майор Елисеев и бумаги, и свое ВСО, и войну. О том, что в далекой эвакуации живет его жена, которая пишет ему любящие письма, он забыл уже давным-давно.
Впоследствии Пылаев нам передал рассказ Елисеева; тот говорил, что никогда не думал о существовании столь неистовой, изощренной страсти, какой обладала худенькая Анечка.
На шестой день майор Елисеев увез Анечку из Коробков в Любеч, и она долго еще оставалась его ППЖ. Уже после войны, пролежав два месяца из-за неудачного аборта в госпитале Варшавы, она вновь появилась ненадолго в нашей роте, вся затасканная, бледная, в старушечьих морщинах, а потом уехала совсем.
Транспортный вопрос в нашей роте наконец временно разрешился. Подействовали наши жалобы начальству и начальства сверхначальству: из райисполкома в коробковский сельсовет пришла бумажка: ежедневно выделять в распоряжение N-ской части в течение двух недель 150 человек и 20 лошадей.
Мы возликовали и воспрянули духом. Все деревни коробковского сельсовета были поделены между взводами. Мне достались Пищики, где было 12 дворов и где я жил, и большая в 200 дворов деревня Духовщина.
С помкомвзвода Харламовым я договорился так: он будет расстанавливать бойцов и мобнаселение, а также следить за работами, а я оставляю за собой общее административное и техническое руководство взводом, но главное, вместе с Самородовым буду заниматься лошадьми и вывозкой леса. Харламов оговорил, что все появляющиеся при этом блага и подношения — самогон, сало, яйца и т. д. я буду приносить домой в общий с ним котел.
Тяжким грузом на мне давно уже висели выкопанные котлованы двух ротных КП и одного батальонного. Люди меня не так интересовали, как лошади. Я понимал, что если в течение этих двух недель не вывезу на КП и на убежища лес, я не закончу строить 97-й БРО.
К 6 утра в Духовщину являлся Самородов. Основываясь на распоряжении райисполкома и на моей договоренности накануне с председателем колхоза, он ходил по дворам, где стояли лошади, выводил их, находил возчиков, находил и налаживал сбрую. Все это он проделывал с шуточками, со смешками и только изредка проговаривал: вот придет начальник Голицын, он вам покажет.
К 8 часам я появлялся в Духовщине. Не менее чем полдня я проводил там. Я никогда не ходил один, меня сопровождал полюбившийся мне паренек Ванюша Кузьмин с винтовкой. Впоследствии один старичок из той деревни мне говорил: «Вас тут всякий мальчишка и всякая собака знают».
Я встречал Самородова, всего обвешанного сбруей и хомутами. Как правило, к этому времени выяснялось, что в лес могут ехать 30–50 % обещанных накануне подвод. То упряжь изорвалась, то возчики спрятались, то кони заболели.
И тогда я отправлялся к председателю колхоза или к бригадиру.
Впоследствии однофамилец моего помкомвзвода главный инженер ВСО майор Харламов говорил в других ротах:
— Берите пример с Голицына: вот кто умеет доставать лошадей, он приходит в Духовщину к бригадирше ночевать и между поцелуями выпрашивает у нее подводы.
Тут, кроме реально доставаемых лошадей, все являлось клеветой, хотя бы потому, что в Духовщине была не бригадирша, а бригадир — лядащий, горбатенький старичишка.
Когда я к нему приходил, он начинал отговариваться, что подвод у него нет. Тогда я кричал на него диким голосом:
— Давай коней! Я тебя посажу, сукина сына! — И тряс его за шиворот.
А Ванюша Кузьмин щелкал затвором.
Ребятишки испуганно лезли на печку, а бригадирова жена принималась жалобно причитать:
— Уж ты, Сеня, дай им коней, а то еще застрелят.
— Да как же, одна в район ушла, две повезли жито сдавать, одна за дровами для школы, одна больна, — еще более жалобно причитал бригадир.
— Десять повод, тебе говорят! — кричал я.
Тут являлся председатель колхоза. 7–8 подвод во главе с Самородовым ехали, наконец, в лес, а я подписывал справку, что получил их десять. Без моей подписи колхозная сводка считалась недействительной.
Тут улыбающаяся бригадирова жена ставила на стол шипящую яичницу на сале, председатель вытаскивал из кармана пол-литра самогону, бригадир разливал его точно на три стакана, мы чокались, выпивали и расходились. Я шел в лес смотреть, как идет заготовка и вывозка.
7–8 подвод делали ежедневно по три рейса, а в других взводах 2–3 подводы делали по одному рейсу, правда, на более длинные расстояния.
Но тут новая пришла беда. Самородов на ночь прятал пилы и топоры в лесу под валежником, и у него украли две взводные пилы.
От злости я готов был разорвать виновника. Как, с таким трудом достаются лошади, а возить нечего! Ничего не напилено! Без ножа зарезал!
Я пошел в Пищики к другому председателю колхоза и заключил с ним следующий устный договор:
— Ты должен давать две подводы и 15 человек. Ни коней, ни людей мы с тебя не потребуем, справки подписывать будем. А ты собери нам со своих 12 дворов 3 пилы, 5 топоров и 5 ломов.
Председатель согласился на такой обмен. Инструментом мы себя обеспечили.
И опять надвинулась беда.
Как-то пошли мы с Харламовым к Пылаеву. Тот спросил нас, как идут дела. Я ответил, что из Духовщины достаю столько-то подвод, столько-то людей.
— Ну, а из Пищиков?
— А из Пищиков ничего не берем. — И я объяснил, что так-то и так-то — сменяли людей и лошадей на пилы и на топоры.