Записки без названия
Шрифт:
Моя вина доказана, я уничтожен, плачу от горькой обиды и несправедливости, Марья Петровна с напряженным лицом продолжает раздавать дневники, а Додик Баршай, худощавый, смуглый и большеглазый, говорит:
– Не плачь, Феля, – он ябеда-доносчик-курица-извозчик!
Так в нашем мальчишеском кругу клеймят ябедников. Но меня это не успокаивает: как же я принесу домой этот опоганенный дневник, где в графе "Замечания классного руководителя" четким учительским почерком, ярко-красными чернилами написано броско и убедительно (синтаксис оригинала сохраняю):
"Побил
Конечно, я знал, что дома поверят мне и ругать не станут. Но все равно плакал, потому что это была первая пережитая мною клевета.
Много лет спустя мне, уже взрослому, мама рассказала, что некоторые родители (может быть, и родители Алика?) одаривали Марью Петровну личными подношениями. Если так, то понятно, почему она поверила им, даже не попытавшись разобраться.
У меня сейчас нет претензий к Алику, ни – "так само"! – к его родителям, ни к убогой Марье Петровне. Я просто рассказываю правду.
Скорее всего, мальчику и в самом деле показалось, что я его ударил: бедняге было больно. История, в конечном счете, пошла мне на пользу: никогда после (исключая редкие случаи драки) я не лез руками к лицу других людей. Марии Петровне же, которая, по песне, "юность наша вечная, простая и сердечная", я даже благодарен: все-таки, ведь это она научила меня писать.
Благодаря этому, я отправил-таки письмо т. Сталину, как только окончил школу. Я описал там "много замечательного, чудесного". И к адресату обращался на "Вы", и писал это "Вы" с большой буквы, как было предусмотрено за 10 лет до этого. Но содержание письма получилось совсем иным. Оно, видимо, больше напоминало по своему смыслу открытку, посланную когда-то ему же двенадцатилетней Марленой. Я объяснил товарищу Сталину, что мои родители арестованы по ошибке. В самом деле, разве могли совершить антисоветские деяния люди, которые дочь назвали именами сразу и Маркса, и Ленина, а сына – именем железного рыцаря революции?!
Неотразимая аргументация! Но моего дорогого отца товарища Сталина она не убедила. Я получил из его канцелярии первый из тех казенных, словно не людьми писанных ответов, какие мне предстояло теперь получать в течение долгих лет…
Помню свое жестокое разочарование. Помню те солнечные, ясные, ужасные дни.
… Был сентябрь 1950-го. Я шел с двумя пустыми кошелками от внутренней тюрьмы Харьковского управления МГБ (ул. Чернышевская, 23а) и очень радовался тому, что, наконец, через месяц после ареста родителей, у меня впервые приняли продуктовую передачу. Эту радость не мог омрачить даже казенный слог ответа из канцелярии Вождя.
Впрочем, я еще не связывал наши беды с его именем. У меня в кармане лежала только что вышедшая в свет брошюра т. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания", которую я как студент первого курса филфака добросовестно изучал. Я спешил домой, чтобы засесть за брошюру.
Cентябрьское солнце золотило верхушки деревьев. Моему дорогому отцу, любимому Сталину, оставалось два с половиной
Искусство и литература-2. Про шпионов
Когда я стал учиться в школе, одна девочка из нашего первого класса – Вита Диннерштейн – заболела дифтерией.
По этому случаю у всего класса взяли проверочные "мазки" из горла. "Палочки" обнаружили у меня одного. Я оказался бациллоносителем: сам не заболел (в силу врожденного иммунитета), но других заразить мог. Поэтому меня отправили домой и велели в школу не ходить, пока анализы не покажут отсутствие "палочки".
Ликуя, прибежал я из школы. Но был охлажден пристрастным допросом, который мне учинил Виля.
– Откуда у тебя бациллы? – пристал он. Я не знал, откуда, и потому молчал.
– Ты что: с этой Витой целовался? – расспрашивал Виля. – Ну, отвечай: целовался? Да?
Я твердо противостоял нажиму, не стал себя оговаривать, и брат отступил: "клубнички" не получилось.
Может, если б он меня побил, я бы и взял грех на душу. Но опыт следователей 1937 года был ему неизвестен. Дело давнее, и теперь бы я мог сознаться, однако вот беда: не в чем! Я и в самом деле к Вите не вожделел, зато несколько позже, во втором классе, у нас появилась хорошенькая Оля Бертолло – и я пропал! Впрочем, это была уже моя пятая любовь…
Пока что надо было лечиться. Меня направили в клинику уха, горла и носа на улицу Юмовскую, ныне – Буданова, где надлежало медленно убивать мои палочки вдыханием хлорированного воздуха – кажется, минут по 50 ежедневно.
Делалось это в хлорной камере, коллективно сразу для группы больных. Но когда меня привели первый раз, то оказалось, что сеанс только что окончен, а новых компаньонов нет. Нас стали отсылать домой, мама ужасно огорчилась, и дяденька в халате – видимо, техник – ее пожалел.
– Ну, ладно, заходи, – сказал он мне, состроив недовольную мину.
Явно ему нужно было куда-то спешить, а мы помешали. С той же гримасой недовольства он распахнул тяжелую, обитую железом дверь, какие бывают в газоубежищах и еще, может быть, в тюрьмах, и весьма бесцеремонно втолкнул меня в полутемное помещение.
Над круглым столом вполнакала горела где-то высоко под потолком тусклая электролампочка. Окон не было, только в стене, ближе к полу, виднелась круглая отдушина работающего вентилятора. Комната была наполнена гулом мотора. Пахло, как в уборной, где только что разбросали хлорную известь.
Техник подошел к распределительному щитку, резким движением замкнул рубильник и стремглав выскочил из камеры, с шумом захлопнув дверь, – так быстро, что я не успел ничего спросить.
На столе были разложены газеты, журналы, но читать их в этой полутьме было невозможно. Я сел за стол и стал думать.
… Почему дядя такой сердитый? Почему он меня втолкнул? Почему ничего не сказал и выскочил из камеры?
Догадка осенила меня почти немедленно: потому, что это – шпион!
О шпионах я знал все. Им было посвящено стихотворение Сергея