Записки без названия
Шрифт:
– Делайте, как получится!
Получалось – что-то непонятное: крайне тягучая, крайне вонючая, черная вязкая масса. Но даже за нею выстраивалась очередь. А тут еще Гита догадалась – или кто-то ее научил – добавлять в эту дрянь некоторое количество канифоли. Это отшибало вонь, но варево получалось твердым, как стекло – куски приходилось откалывать зубилом. Словом, мыло вышло на славу, и у него был лишь один недостаток: оно… не мылило.
Салотопка, или мыловарня, находилась возле конского погоста. Здесь работал сторожем Николай, бывший заключенный, на вид страшный, а в жизни
Однажды к ним принесли тушу поросенка. Хозяева объяснили, что он не околел от какой-нибудь болезни, а пал благородной смертью: напоролся животом на тын. Хозяин повез раненого к ветеринару. Но по дороге поросенок испустил дух. Теперь ветеринар из перестраховки велел сдать его на мыло и привезти от мыловаров справку. Хозяин уговаривал Гиту выдать ему фиктивную справку, а кабанчика поделить пополам.
– Просто жаль, понимашь! – сетовал колхозник чуть не плача. – Хошь и все, понимашь, себе заберите, а на мыло грех переводить: свинина чистая!
– Бери, Обрамомна, – подмигнул Николай, – разделим!
Так Гита принесла домой взятку – четверть поросячьей тушки. В другой раз волк задрал лошадь, и Гита опять не устояла – принесла домой конину. Мы впервые ели конское мясо, и мама его поругивала. Но Гиту от предрассудков начисто избавила блокадная ленинградская зима. Она вновь притащила конину, а маме сказала, что это телятина. Мама, с аппетитом съев обед, сказала:
– Вот теперь совсем другое дело! Все-таки одно дело – конина, а другое – телялина!
И была очень смущена, когда Гита не без некоторого злорадства сообщила, что мясо, все-таки, опять был конское!
После нашего отъезда для маминых сестер наступили и вправду черные дни. Поросята перестали натыкаться на тын, а жеребята и кони – на волков. Голод еще не наступил, но "проголодь" обозначилась. И Гита отправилась со своим каустиком по деревням – ведь мыло нужно было не только эвакуированным, а у местных жителей могло найтись (и находилось) некоторое количество животных жиров. Это уже не была дохлятина, и мыло получалось сносное.
В одной деревне хозяйка избы, где Гита остановилась на ночлег, спросила, умеет ли гостья гадать. Перед этим она сама о себе много рассказала, и Гите было легко предсказывать этой женщине ее "судьбу". Посулив ей много счастья и пригрозив возможным несчастьем, Гита тут же приобрела репутацию настоящей гадалки, и к ней потянулись другие местные женщины, неся под полой натуроплату: хлеб, крупу, мясо. Но она не стала этим промышлять, а устроилась воспитательницей в школьный интернат, где жили дети, эвакуированные из Ленинграда. Она взяла с собой Зорю, чтобы Эте легче было перебиваться с хлеба на квас.
Но все это произошло уже после нашего с мамой отъезда.
Уехать нам отсюда было очень непросто. Первое, что мешало – это мучивший маму нарыв на ладони. Надо было от него избавиться, а – как? Врач велел
– И-и-и-и, милая, это у тебя змеевича (то есть, "змеевица",
"волос"), – сказала бабка. И сварила пластырь, наказав приложить его на всю ночь к нарыву, замотать руку тряпкой и набраться терпения: болеть будет – нестерпимо. Но на утро нарыва не станет…
Мама за всю ночь не сомкнула глаз, и я вместе с нею… Но утром, сняв повязку с пластырем, мы увидели "змеевичу": толстый, чуть ли не с полпальца толщиной, гнойный стержень. Легко удалив его и промыв рану, мама перевязала ладонь, и потом очень быстро все прошло.
Но как все же уехать? Поезд на Свердловск останавливался на несколько минут. Но взять билеты было невозможно: окошко кассы штурмовала дикая толпа. Как пробраться к нему женщине с рукой на перевязи, с ребенком, пускай уже и не маленьким – одиннадцатилетним?
Тогда-то я и услыхал впервые выразительное слово взятка. Кто-то подсказал маме, Эте или Гите, что станционный кассир Шашмурин (однофамилец или даже родственник Матрены) любит выпить. А у нас от "обменного фонда" сохранилось еще несколько поллитровок…
Мама отправилась к кассиру, сумела с ним встретиться наедине и объяснила свое положение, рассказав, что одна, без мужа, с ребенком, а тут еще и последствия "змеевичи". Попросив помочь, не забыла произнести и сакраментальную фразу: "Мы будем вам очень благодарны!" Пьяница Шашмурин молча выслушал и обещал помочь, велев ждать его у входа в кассу – то есть как раз по другую сторону окошечка.
Тут три сестры стали готовить ему гостинец. В две холщовые сумки из-под противогаза сунули бутылки с водкой. Сумки надели на меня крест-накрест – и велели не зевать, а быть готовым подбежать к маме по первому ее зову.
Мы несколько дней ходили на станцию с вещами, но напрасно: билетов на поезд не было. Наконец, в очередной такой поход дверь кассы отворилась, Шашмурин вышел с билетами к маме, мама мне подмигнула, я подбежал… Но Шашмурин замотал отрицательно головой, заслонился руками, сказал: "Не надо, ничего не надо!" – и юркнул обратно в кассу. Бояться ему было некого: поблизости никто не появился. Так что помощь его оказалась полностью бескорыстной – приятно вспомнить!
Так по-отечески заботливо проводил меня тогда край,. который считаю куском своей родины, своего естества.
Перед лицом отчуждения, бессмысленной и звериной юдофобии, перед лицом тех, кто считает или воспринимает нас как чужаков, я склонен настаивать на своем еврействе: это бушует внутри меня дух противоречия, человеческая гордость и достоинство. Но наедине с собой я лелею в себе то русское, что получил с ласками няни, с говором толпы, с природой мест, где родился и рос. И вот тут-то год, проведенный в Содоме, Юме, Глушках и Свече, оказывается самым существенным в моей жизни. Все русское, что есть во мне, рвется навстречу этой памяти, этой привязанности и любви.