Записки без названия
Шрифт:
– Ты виноват или не виноват? – И хихикали.
Я пытался уточнить: в чем я виноват или не виноват? – но в ответ они только смеялись.
После обеда один мальчик, Володя Меньшов, подошел ко мне, оглянулся по сторонам и, убедившись, что нас никто на нас не обращает внимания, увел меня за ближайшие елочки и там мне признался, что очень мне сочувствует. Дело в том. что его мама – еврейка, а двоюродный брат – "может, слышал?" – Владимир Гордон.
Он так гордился этим Гордоном, будто то был сам Джордж Гордон Байрон. Я понял, что речь о Володином родственнике-еврее, в чем-то очень преуспевшем.
Володя мне сообщил о беседе, которую провела Елена Сергеевна –
– Не надо его бить и дразнить. – уговаривала она детей. – Ведь он же не виноват, что он еврей!
Довод неотразимый. Быть евреем – скверный недостаток. Но я в нем не виноват. Факт.
Может быть (и даже – скорее всего), если б она развела бодягу:
"Все народы – братья", "Евреи – такие жзе люди, как и русские" и т. п. – ее не стали бы слушать. Но аргументация воспитательницы возымела действие – меня оставили в покое.
И все-таки пребывание в лагере вспоминается мне как страшный сон. Голодные дети, как шакалы, набрасывались на еду, не только не стесняясь своего обжорства, но, напротив, похваляясь им. Присваивали чужие порции, выпрашивали подачки и перед каждым обедом, завтраком, ужином неестественно оживленно принимались подмигивать, гримасничали, приговаривая: "Оттолкнемся?!" – что означало: "Вот уж поедим на славу, выпросим, выдурим, выкрадем, отберем!"
Я тоже оголодал, как все, но меня тяготила такая обстановка.
Надеюсь – не одного меня, но никто не пытался ее исправить. Взрослые, возможно, тоже собрались здесь, чтобы "оттолкнуться". В одиночку же спорить с живоглотами было не под силу.
Особенно был мне омерзителен Пахомов. Этот мальчишка из нашего отряда целиком состоял из неукротимой, животной алчности. Приземистый, с узкими, крошечными, как у свиньи, глазками, заплывшим лицом, он почти постоянно что-то жевал, а в перерывах между жеванием, казалось, искал, что бы еще пожевать.
Как-то раз перед обедом, когда мы вереницей проходили мимо окошечка раздачи, чтобы получить по булочке, Пахомов, шедший как раз позади меня, быстро схватил лишнюю булочку и кому-то ее передал. Раздатчица решила, что украл я, а булочки шли по штучному счету, мне устроили тут же допрос, требуя, чтобы "сознался", но я твердо стоял на своем: не брал, не знаю. Первое было правдой, второе – ложью, от меня отступились, но все-таки сказали: "Ты и украл".
Через некоторое время мы гуляли в лесу всем отрядом. Рассыпались, разбрелись, и я очутился на большой поляне. Вдруг слышу отчаянный детский крик:
– Ма-а-а-а-ма!!!
Из чащи на поляну выбегает девочка лет восьми – девяти, с полным лукошком земляники, а за нею гонится Пахомов. Настиг без труда и одной рукой вырвал у нее лукошко, а другой сорвал с головы платок. Горько плача, девочка удалилась. Корю себя за трусость – позже в жизни мне удавалось одерживать над собой победу, рисковать – и побеждать свой страх, но тогда я не решился на риск. Не в оправдание, а в объяснение скажу лишь, что Пахомов пользовался у детей авторитетом грубой силы и нахальства.
Минут через пять, спрятавшись за дерево, он поглощал землянику из лукошка, пригоршнями засовывая ее в свое жевало. Хихикая баском, вытащил из-за пазухи платок и стал хвастаться своей добычей. Потом продал кому-то – и снова хвастался. Все это осталось незамеченным взрослыми. Вообще, не помню какой-либо воспитательной работы в этом лагере, кроме коллективного пения да сдачи спортивных норм на значок БГТО ("Будь готов к труду и обороне").
А вокруг простирались сказочно красивые места. Лагерь был расположен на берегу живописного
– Вот бы здесь сжечь всех евреев! – И выругался матерно.
А Симaков, добродушный, губатенький Симаков, которого прозвали почему-то "Семой" и поддразнивали веселым, безобидным стишком:
Сема-лепа,
Красна жопа,
Синя мудь, -
Айда сюда!, – этот, в общем-то, симпатичный, приветливый паренек вдруг злорадно посмотрел на меня – и рассмеялся.
А ведь мы тогда еще не знали, не ведали, что по всей Европе горят костры из еврейских тел. Но ведь не только еврейских: лиха беда – начало! Юдофобия – модель любой шовинистической фобии, ее "классический" образец!
Однако здесь, в этом русском, уральском лесу, свой зверский вердикт произнес не Гитлер, не рейхсфюрер Гиммлер, не доктор Геббельс, а здатоустовский пионер, мой одноклассник Зитев – по-школьному, "Зитек"…
Зимой того года в заводском клубе шел отснятый перед войной – еще до заключения с Германией пакта о ненападении – антифашистский фильм "Семья Оппенгейм" (по роману Л. Фейхтвангера, позднее им переименованному в "Семья Опперман"). В фильме есть сцена изгнания нацистами из клиники талантливого врача-еврея, доктора Якоби. Маленький и некрасивый, с типично еврейской внешностью, Якоби задает какой-то невинный вопрос нацистскому бонзе, а тот вместо ответа неожиданно бьет доктора по лицу.
Эта сцена была символом всей политики нацизма по отношению к неарийским народам. Но ведь для того чтобы это понять, необходим хотя бы минимальный уровень духовного развития. Когда нацист ударил доктора, зал… взорвался ликованием! Раздались аплодисменты, выкрики: "У, жжжидяра!", "Узе-узе!", "Абгггаша-а!" – и злорадный смех…
Удовольствие видеть ненавистный образ еврея униженным возобладало над советским патриотизмом той группы зрителей, которая доминировала в данной аудитории.
Десятилетиями позднее, где-то в шестидесятые, во время повторного проката довоенной ленты "Искатели счастья", я был свидетелем такого эе поведения зрителей в Харькове. Теперь это было хихиканье над отдельными еврейскими именами, интонациями… На экране момент печальный или лирический, а зритель – смеется. Что такое? Оказывается, прозвучало специфическое имя персонажа:
Шлема…
После пионерлагеря я уехал с отцом в сельскую местность – далеко за город Курган. В Зауралье, и пробыл там до начала учебного года. И даже дольше: когда мы возвратились в Златоуст, школьные занятия шли уже полным ходом, причем оказалось, что я переведен в другую школу. Ведь товарищу Сталину стукнуло в голову с осени 1943 года разделить школы в крупных и средних городах на мужские и женские. Такая реформа протекала в русле возврата к дореволюционным формам быта и жизни (восстановление офицерских и генеральских званий, введение погон, замена наркоматов на министерства, возобновление архаичных "здравия желаю", "никак нет", "так точно" и "слушаюсь" вместо рабоче-крестьянских "здравствуйте", "да", "нет" и матросского "есть!"…)