Записки без названия
Шрифт:
Все это можно бы сейчас сравнить со "стилем ретро". Но если погоны и министерства привились прочно, то школы лет через десять после войны и спустя два-три года после смерти Сталина вновь объединили. Возможно. причина в том, что если одни преобразования коснулись лишь формы, то другие (среди них и школьная реформа) затронули суть вещей. Во время войны, с милитаризацией быта, в обстановке обостренного внимания к военно-патриотичеаким традициям российского прошлого, кому-то показалось уместным вернуться к гимназиям, кадетским ("суворовским") училищам, воспитывать мальчиков по-воински, девочек же учить домашнему хозяйству, "и танцам, и пенью, и нежностям, и вздохам". Этому предшествовал период военизации школы еще
Для более успешной военизации мальчиков министр просвещения Потемкин (вот же метит Бог шельму: просвещения – Потемкин!) решил дело единым росчерком пера: школы в городах были разделены, и, вернувшись с отцом из деревни, я узнал, что отныне должен учиться в 6-й мужской школе, которая находилась довольно далеко от метзавода – в районе, именуемом Татарка.
Не без робости переступил я порог своего нового класса – и тут же душа моя ухнула в пятки: добрую половину учеников составляли мальчишки из того самого класса 16-й начальной школы, где меня около года назад отлупили до крови и изваляли в снегу и куда я категорически отказался ходить. Меня встретил дружный, ликующий, злорадный вопль – они все хорошо помнили и были готовы повторить! Я вошел в класс, когда там сидел учитель, и только это им помешало. С холодком в сердце я ждал начала переменки. Куда бежать теперь? Что придумать? Мозг мой лихорадочно бурлил в поисках выхода из тупика.
Вот и звонок. Учитель вышел из класса. В следующую же секунду огольцы, старые мои знакомцы, обступили меня плотным кольцом, не дав даже выйти из-за парты. Немедленно начались тычки, щелчки, кто-то ловко и быстро дал затрещину… Все это пока словно бы в шутку, и я, делая вид, что так и воспринял происходящее, весело улыбаюсь. Но ясно: еще чуть-чуть помедлить – и кто-нибудь отвесит такой подзатыльник, после которого уже нельзя будет притворяться. В этот миг (чувствовал я) решается судьба моих взаимоотношений с одноклассниками на много месяцев вперед. Бежать было некуда, вступать в драку – бесполезно, даже если бы я умел. Надо было решиться на что-то совершенно неожиданное, совершить поступок, который перевернул бы общее настроение на 180 градусов.
И тогда я… неловко признаться, но расскажу, как было: тогда я… запел!
Этой шуточной песенке под названием "Китайская болтовня" научил меня в Харькове Эмка Мацкевич – тот самый шестиклассник, который раскрыл мне тайну деторождения и с которым мы подобрали и прочли немецкую листовку. Текст песенки в самом деле представлял из себя чистейшую абракадабру. Все вокруг должны были приговаривать мерно под моим управлением: "Пум-па! "Пум-па!", я же под этот аккомпанемент пронзительно выкликал на некий веселенький мотивчик:
Джумба-й-квили-мили-толи-мили-надзе,
Джумба-й-кви, джумба-й-ква!
О микадема! О шири-вири-бумба!
–
И так далее, – с вариациями и повторами. Там еще был один куплет с восклицанием, особенно веселившим публику:
О чернопупа!
Вот и на этот раз слушатели пришли в неописуемый восторг. Меня немедленно вызвали на "бис!". Наиболее агрессивные все же попытались меня щипать и дергать, но
На следующей перемене повторилась та же история, и отныне меня стали заставлять петь: если я не хотел, то теперь за это давали затрещины. Но я – хотел, ибо в шутовстве обрел спасение…
В этом классе "так само" учился и Алик Дубко. Когда я пришел к нему в гости, его младший брат Коля посмотрел на меня внимательно, засмеялся и, как видно, повторяя рассказ Алика, сказал несколько раз, как дразнилку:
Его бьют, а он поет!
Его бьют, а он поет!
Я не стал оправдываться и объяснять Коле, "так само", как и
Алику с их родителями, что моя малодушная хитрость спасла меня от более существенных унижений и побоев
.
В дальнейшем жизнь моя в классе наладилась. Некоторому моему авторитету и возвышению содействовало то, что я стал систематически драться с одним из мальчиков – Борькой Лихачевым. Сидя за моей спиной, он колол меня стальным перышком на уроке. Я пригрозил. И мы условились "стукнуться". На перемене нас окружили одноклассники, и я стал неумело, но добросовестно драться. Правила поединка строго соблюдались, на меня не навалились всем коллективом, и противник, чистенький и не слишком ловкий мальчик, оказался мне по силам. В итоге первой драки я разбил ему нос, в другой раз он содрал мне корочку на отмороженном месте щеки… Драки наши вошли в традицию, причем проходили без излишнего ожесточения, и я не могу сказать, чтобы противник был мне неприятен, – скорее наоборот!
Конечно, то. что я оказался в состоянии за себя постоять, поднимало меня в глазах сверстников. Но не роль драчуна, как и не амплуа шута, избавили меня по-настоящему от террора, а совсем другое обстоятельство, которое стоит оценить по достоинству.
Дело в том. что в нашем классе, кроме меня, было еще два еврея. Один из них, Вадим Розенцвейг, приехавший из Запорожья, был, по сравнению со мной, как бы "меньше еврей". Плотный, ловкий, сильный и спокойный, он не соответствовал распространенному представлению о евреях как о "маменькиных сынках", неженках и трусах. Правда, и мне не были свойственны эти черты, но меня подводила физическая неловкость, неповоротливость и связанная с этим робость. Розенцвейг был, с точки зрения тамошних мальцов, меньше "похож" на еврея, у него были спокойные серые глаза. А главное – он блестяще учился, что в среде детей того времени более всего способствовало их уважению.
Но второй – или, вернее, уже третий – еврей, по фамилии Гуревич, был как раз "более еврей", чем мы с Вадимом оба, вместе взятые. Этот картавящий, носатый, не очень опрятный мальчик из Орши, сын парикмахера, страдавший хроническим насморком, в наибольшей степени соответствовал карикатурному образу "жидка", созданному антисемитским фольклором.
И вот, ценой несчастий этого-то "шлимазла" (неудачника, в переводе с еврейского), я, очевидно, и обрел желанный покой.
Еще до моего появления в классе на Гуревича обрушилась та лавина бессмысленной и необъяснимой ненависти, какую я испытал годом раньше в 16-й школе. Появившись в классе, я чуть было не навлек ее и на себя, но вовремя спасся шутовством.
Гуревич оценил значение моей хитрости и тоже попытался овладеть вниманием аудитории. Оказалось, что он, зажимая пальцем одной руки ноздрю, а при помощи другой манипулируя своим длинным сморкатым носом, умеет исторгать из него звуки… гавайской гитары! Возможно, он перенял это искусство у какого-нибудь заезжего эстрадного халтурщика – "артиста оригинального жанра". Однако его "Гаваи" не выдержали конкуренции с моим "Китаем" – с моей подачи уже весь класс пел "по-китайски":