Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Мне хочется соединить то, что Бубер разделил: еврейское чувство высокой боли и индийское чувство высокой радости. И судьба Бога, и игра. Но не просто игра, не просто вечная радость, а вечный катарсис, очищение страстей состраданием и страхом. Бог, истерзанный двухвостой плетью (железные шарики на концах разрывали плоть), падает под тяжестью перекладины креста, разбивает себе нос и не в силах стереть с него кровь и грязь. Бог корчится, то распрямляясь, чтобы вздохнуть, то снова обвисая, не в силах вынести боль в пробитых ногах, и снова задыхаясь. Бог умирает с воплем: «Отче, Отче, зачем Ты оставил меня?» — а толпа улюлюкает и хохочет. Но Бог, в своей божественной природе, все это выносит и воскресает и снова ликует в вечном творческом порыве, Пуруша (чистый дух) приносит самого себя в жертву, чтобы создать мир, — и возникает мир, потрясающе прекрасный, и человек достигает чистоты духа и сознает себя каплей, неотделимой от океана. Я не вижу непреодолимой пропасти между этими двумя видениями. Только разные акценты: на божественной радости и на страдании. Оба истинны. Но еще глубже единство: радость-страдание.
В еврейской судьбе страдание так невыносимо, что возникает призрак окончательного решения, окончательной победы добра — раз и навсегда. Нужен мессия, нужен конец света, а потом — новое небо. Мне хочется освободиться от этой захваченности. Из нее вырос образ тысячелетнего царства, и идея окончательного решения, созданная евреями, обернулась против них же самих. Ради окончательного искоренения зла шесть миллионов были принесены в жертву. А если прибавить жертвы других попыток окончательного решения (от истребления альбигойцев до ликвидации кулачества как класса) — итог выходит еще более страшным. Довольно, по крайней мере, с меня. Я не хочу окончательного решения. Упразднить зло — значит упразднить пространство и время, в которых страдание и смерть заложены изначально. Это, слава Богу, от реформаторов не зависит. Но хватит и того зла, которое они способны внести в мир, пытаясь его исправить.
Дух, вырастая, может создать новое небо и новую землю, — но только в духе. Конец света внутри нас (небо для меня рухнуло, когда умерла Ира). И внутри нас воздвигается небесный Иерусалим (или небесный Кремль Даниила Андреева). Космос не может стать совершеннее. Подрезанные садовником куртины ничуть не красивее свободно растущих кустов и деревьев. Природу можно сделать удобнее для человеческого тела, превратить лес в парк, поставить там скамейки, но первозданная дикость больше говорит душе. Очертания соборов, созданных людьми, в лучшем случае не уступают линиям берега и горного хребта; в городе радуешься архитектуре; в поле, в лесу она не нужна. И все, что только можно сделать в обществе, — выход из противоречий, ставших невыносимыми, к новым противоречиям. Слава Богу, если общество не становится неодолимой помехой для личного духовного роста.
Мир без чувствительности к боли — без страдания — это мир без радости. Это сон камня. Я верю, что Бог чувствует в каждом из нас, и каждое наше большое чувство — Божье. Бог не извне страдания. Он — изнутри. Он страдает не однократно, не только несколько часов при Понтийском Пилате в царствование Тиберия Кесаря, а каждый час и каждый миг. Но он прожигает страдание силой своего духа и ликует в творческой игре. И сильно развитая личность способна прожечь страдание, прожечь смерть и дорасти до Бога. Где-то в глубине каждой личности звучат слова Христа: «Я истина и воскресение и жизнь вечная…»
Мы познаем Бога сквозь Голгофу, и образ Божий повсюду. Крылья отлетающей зари и линия горы — тоже Он. Каждая линия, на которую можно смотреть и смотреть, освобождаясь от суеты ума, — это Он, это Его образ и подобие.
Что там, исток или конец? Мгновение. Зовет простор, зовет творец Творенье. Кто вглубь отважится нырнуть, — восстанет. Ведь смерть и воскресенье суть дыханье. За вздохом вздох, за валом вал, — все выше! Кто умирал и воскресал, тот дышит, Для дышащих — ни крыш, ни нор, — лишь вера. Так дай же мне вдохнуть простор всей мерой! Так дай мне меру красоты в час этот. Дышу. Так значит входишь Ты всем светом. С Тобой пространство не деля, и время, — Я грудь — Ты воздух, я земля — Ты семя.Наша духовная жизнь — прорастанье семени, рост способности созерцать красоту и участвовать в творчестве. Радость — страданье, смерть — воскресенье — это стопа бытия, его ритмический миг, его логос, как сказал бы Гераклит. Войдя в божественный ритм, человек раскрывает, слой за слоем, собственную глубину, прикасается к бесконечности, к вечности — и находит в этом чувстве опору внутренней свободы.
Земного крестного пути вся цель и счастье — до бесконечности дойти, уйти от власти Седого времени. Его границ — не трону. Но есть у царства моего свои законы. Князь времени непобедим. Но бой покинув, живу уже не по чужим — своим, глубинным велениям. Во мне — мой князь. — Вот так, не споря ни с чем и через все светясь, раскрылось море.З.М. {73}
Глава Пятнадцатая
Негаснущий огонь
Первую минуту человек смотрит. Хорошо. Такая красота, что не оторвешься. Но привычки к длительному созерцанию нет. И через минуту задумывается. Или продолжает начатый разговор. Не бросать же на полуслове.
Иная линия — горы, побережья, даже дерева в окне — это икона. И надо смотреть, как молиться, — всей душой… Но как собрать душу?
Это трудно. А в наше время — особенно трудно. И, наверное, чем дальше, тем труднее. Прогресс здесь — регресс.
Черт, договариваясь с Фаустом, запретил ему останавливаться.
Если остановится в созерцании, если скажет: остановись, мгновенье, ты прекрасно! — конец всему, ад. Но Фауст сказал «остановись, мгновенье» — и в ад не попал. Я думаю, черт обманывал, запретил то самое, что открывает дорогу к искуплению. Фауст спасся, нарушив условие договора. А наша цивилизация поверила Мефистофелю. Она боится остановки. Даже когда человек отдыхает, он не может остановиться или пойти медленным, медленным шагом, вбирая в себя красоту тропинки. Ему нужно мелькание кадров. И поэтому он смотрит и не видит, не вглядывается, не вбирает вместе с линией горы вечность. Он не понимает, что остановка ума открывает место для чего-то самого главного. Что с розовой зарей ничего не надо делать (а ему все хочется делать, действовать). И если нельзя съесть, выпить, поцеловать, — он томится от непонятной тоски.
. ..И мы ломаем руки и опять осуждены идти все мимо, мимо…Установка на длительность совершенно потеряна и в отношениях между людьми. Сходятся, как на ходу вскакивают в автобус. Говорят: закадрить (втянуть в кадр; а завтра другой). Один эскалатор вниз, другой вверх; лови кадры (лицо, грудь… чьи? Не разглядел). На улице тоже все торопятся. Наскоро кадришь незнакомых. Вся улица — незнакомки. Их лица ничего не успевают нам сказать. Замечаем только — хороша (или не очень) линия бедер и талии. Где тут добраться до души? Захватило хорошенькое личико. А душа? «На кой мне черт душа твоя». Второпях завязываются знакомства. А потом рвутся. Техника подчинила человека своим темпам. И он думает: это современный стиль.
Это я, я сам. Сегодня хочу одну, завтра другую (примерно так же убежден в свободе своей воли камень, брошенный из пращи).
А любовь — это вглядывание, медленное вглядывание. Даже если она поражает с первого взгляда. Все равно, после этого первого взгляда, годами смотришь: что же тебя тогда поразило?
Любовь — бесконечное вглядывание. Бесконечное открытие души. Тут не мораль, не боязнь предать мешает расстаться; идешь и идешь вглубь, и нет глубине конца. Совершенно так же, как в мистическом опыте. Мистики любили эротические метафоры…