Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Даже в страсти нельзя добраться до сердцевины, не почувствовав скрытую струну, одним и тем же трепетом откликающуюся на стихи, музыку, живопись — и прикосновение. Проходят месяцы, иногда даже годы, пока ее заметишь. Дон Жуан не имел на это времени. Ему не приходило в голову, что из одной и той же скрипки — если она хорошо звучит — можно извлечь тысячи мелодий; каждый день нужен был новый инструмент. И жизнь его была полна дуэлей, похищений, погонь, — а любовь рождается в тишине…
Нарастанье, обступанье тиши. Нас с тобою только сосны слышат. Прямо в небо, прямоЛюбовь всегда третья. Не ты и не я, а что-то сквозь нас. Дух, веющий где хочет. «То, громадное, — как сказал о нем Рильке. Дух глубины, втягивающий в себя, и мы готовы утонуть, пропасть — с каким-то блаженным ужасом. Друг через друга — в светопреставление. И на новое небо, на новую землю. Опыт любви и опыт бесконечности — братья. Не открывшись бесконечности, нельзя до конца отдаться любви. Я не о влюбленности говорю; я о — на-всю-жизнь любви. Поэтому любовь пугает. Поэтому пугают людей Зинины стихи. Это было несколько раз, но больше всего запомнился один случай в Коктебеле. Попросили почитать, послушали… «Нет, — воскликнул Р. — Я еще не хочу умирать, я хочу жить!» На другой день он долго и взволнованно объяснял свое потрясение, — не сказав, впрочем, ничего лучше первой, нечаянно вырвавшейся фразы.
Другие реагировали иначе — менее остро. «У Вас все в этом роде?» — спросил Б. «Все», — ответила Зина. Она не хотела ничего отбирать. Б. покачал головой. Первые пять стихотворений его захватили, потом стало трудно слушать. Он вел себя как человек, инстинктивно отодвинувшийся от края пропасти. Интеллигент привык заглядывать на глубину (он читает Достоевского, слушает Баха), привык любоваться глубиной, но не жить на глубине. К. простодушно признал это. Каждое стихотворение прекрасно, говорил он и вспоминал: «я есмь орган, но органист не я…», или про море:
…Какое счастье жить на берегу
Того, что сердце исчерпать не в силах…
Ему казалось, что читатель таких стихов еще вырастет. Но слушать их подряд — трудно. Не привык он к такому напряжению. Были, впрочем, и такие слушатели, которые нашли прочитанное абстрактным, головным (гл. не почувствовали ничего). В. попытался объяснить, что Зина живет в состоянии непрерывной молитвы и стихи — с этого уровня. Слова его упали в пустоту. Опыта молитвы или медитации ни у кого в яркой, талантливой коктебельской аудитории не было. Я вспомнил сейчас все и подумал: где в нашем мире может жить постоянное чувство?
Церковный обряд, которым в старину скреплялся брак, — это, в конце концов, — отсылка на глубину, прикосновение бесконечного к конечному. Но кто сегодня относится всерьез к символам бесконечности, кто действительно видит в них таинство? Или — кто способен безо всяких символов и обрядов тянуться к глубине?
Чувство глубины почти атрофировалось. Это что-то вроде новой болезни, разрушающей иммунитет культуры; только вирус не физический, а духовный: потеря благоговения. Что остается, если нет благоговения любви? Только волны быстротекущей жизни. Что-то вроде стиля укиеэ, запечатленного в гравюрах Утамаро. Чайные домики, знаменитые гейши — и знаменитые актеры, играющие знаменитых гейш.
Марина Цветаева, после поэмы Горы, после, поэмы Конца, пишет (О.Е. Черновой): «…будь Дон Жуан глубок, мог ли бы он любить всех?
Не есть ли это «всех» неизменное следствие поверхностности? Короче: можно ли любить всех — трагически? (Ведь Дон Жуан смешон! писала об этом Б.П., говоря об его вечности). Казанова? Задумываюсь. Но тут три четверти чувственности, не любопытно, не в счет — я о душевной ненасытности говорю.
Или это трагическое всех, трагедия вселюбия — исключительное преимущество женщин? (Знаю по себе)».
Пытаюсь приложить это и к себе.
Про Дон Жуана (отрицательно) мы думаем одно и то же. Но дальше — логический скачок: знак равенства между глубиной и трагизмом. И на уровне трагедии — по крайней мере, женщинам — по крайней мере, одной женщине можно любить всех. Не переходя к отрешенной любви, открытой всем и не зацикленной ни на ком, когда нет трагических страстей. Цветаева пишет не об этом, а об отношениях мужчин и женщин — и здесь видит трагизм, который не может и, пожалуй, даже не должен быть снят. Откуда такая установка на трагическое? От склада характера? Или от склада европейской культуры (единственной, признавшей трагедию вершиной искусства)? Или от привычного самообмана — видеть в мужчине ангела и потом, разглядев, падать с неба на землю?
Есть прекрасный старый рассказ о любви, из сборника Танских новелл. Молодой разносчик полюбил звезду тогдашнего полусвета. Утром, придя со своим товаром, он застает ее в тяжелом похмелье. Ее вырвало прямо на постель. Разносчик рукавами своего халата (я почему-то запомнил эту деталь) собирает рвоту, бежит к ручью, приносит воду и умывает любимую. Очнувшись, она видит его глаза, полные сострадания. Рассказ кончается благополучно. Китайскую Настасью Филипповну никто не зарезал, и она выходит замуж за китайского князя Мышкина. В жизни и так бывает; а восточный литературный вкус признает счастливый конец лучше несчастного.
Я вынужден был узнать (не по книгам только), что любимая смертна, и весь свет, сошедшийся в ее окошечке, сразу гаснет. Я знаю, что можно любить недостойную женщину, вроде Манон Леско. Или что любимый сопьется — и теряет человеческий облик (таких историй полно). Время и смерть крадутся за нами по пятам; но пока любовь есть — их нет.
Пока любовь есть, нет ничего, кроме вечности. В высшие свои минуты, любовь — это состояние дживанмукта, освобожденного при жизни, — по ту сторону трагизма. И вполне возможен гриновский конец: они были счастливы и умерли в один день.
Трагичным было положение Иры до нашей встречи, в тупике, куда ее привели страсти и зароки (запрещавшие разойтись с мужем, изменившим ей, но сидевшим в лагере, и выйти за любимого В.И.). Трагичным было ее чувство близкой смерти, ее обреченности — как раз тогда, когда пришло счастье. Она забывала это днем — и вспоминала по ночам, прижималась ко мне и говорила, что чувствует смерть за плечами. Но эта тень смерти только углубляла любовь.
Трагичным было непонимание, с которым столкнулась Зина и которого вынести она не могла. Но моя любовь к ней была концом этого непонимания. Весь свет мог по-прежнему ее не понимать, но я-то понял. И из своих взлетов она теперь падала в мои глаза и в мои руки.