Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Полное жизнью сердце не может в какие-то часы не покоряться ритму морских волн, солнечных бликов, лесных вершин, желтых листьев, сдираемых ветром осени. В этой покорности сердце зачинает от духа, разлитого в природе, и рождает свое: искусство и обряд, и в них сознает Бога и принимает свой жребий: быть Божьим сыном и Божьей жертвой.
Деревья, облака, «горы и воды» (как китайцы называют пейзаж) — бессознательные воплощения Бога. Человек — воплощение, способное себя осознать. Но таким он только задуман; каждая наша жизнь, каждый день, каждая минута — попытка Бога воплотиться. Каждая человеческая судьба — судьба Бога. Бог вездесущ — и всераспят, всезадушен судорогами страстей и вялой тяжестью инерции, заслонившей живую жизнь. В этих судорогах, под этой тяжестью человек теряет душу, теряет Бога и начинает перестраивать Божий мир по законам «чистого разума». И тогда начинаются споры, и ненависть, и несправедливость, и жажда справедливого суда. И Каин, возжаждав справедливости, убивает Авеля. А Бог не судит извне. Он во всех — и всех принимает с любовью. Даже Каина. Если Каин найдет силу увидеть в себе Бога и повернуться извне вовнутрь. Бог требует только одного: дать Ему дорогу.
Чтоб исчезло все чужое. Жизнь едина — общий ток Сердцу снится запах хвои, Синим соснам снится Бог. Тайна жизни — птица ночи — Крылья легкие расправь! Тихий сон, смежи нам очи, Чтобы сердцу видеть явь… {75}Зинин мир открыл мне внутреннюю дверь, в которую я уходил, когда наступало безвременье, и снова выходил, когда чувствовал, что дух времени меня позвал. В ее мире я освобождаюсь от жажды справедливости и от злости, которую вызывает борьба за добро. Я перестал связывать свое счастье со взлетами общественной активности и несчастье — с гниением времени. Пусть гниет то, что должно сгнить. Когда придет час, оно упадет и рассыплется, а то, что живо, пробьет себе дорогу. Пока сдвиги идут в тиши, дух отпущен для своей внутренней жизни, и она может быть глубокой и плодотворной, не выходя на арену истории. В семидесятые годы в Москве было то-то и то-то, и то-то. И еще была Зинина елка, Зинины сказки, Зинины стихи, в которых за зимой — весна, за весной — лето, за летом — осень. И все равно какой год от Р.Х. и какое тысячелетье. Время, перестав рваться в будущее, замыкается в круг и ввинчивается в вечность.
Прошло много лет с тех пор, как я вошел в этот круг. Маленькая девочка на пляже объяснила мне: вы не старые, вы пожилые. Но это неправда, я стар. Правда другое:
Час безмолвия. Взгляд во взгляд. Сердце полное — Вот и свят. Сердце полное — Собран свет. Вспышка молнии: Смерти нет. Дрожь хрусталинки — Свет лица. В капле маленькой — Все солнца. У предела я. Тишина. Жизнь всецелая Вмещена. И не может быть Впредь полней. Чаша Божия — На, испей!В старости есть свое горение сердца, свое вдохновение. Деревья чем старше, тем прекраснее. И от людей старость требует стать прекрасными, как деревья, умереть, как дерево, стоя.
…Старость — это Рим, который Взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез. Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба…Оболочка тела ссыхается, и из растрескавшейся шелухи падают зерна духа. Моя суть, мое Я уже не в плоти, а в том, что прорастает из нее, что растет из моей смерти.
Князь Мышкин рассказывает о человеке, пережившем четверть часа перед казнью. В каждую минуту он чувствовал свет, цвет, жизнь так, как никогда прежде. И думал, что если бы помиловали его, то жил бы иначе, «каждую минуту бы счетом считал». Но его помиловали, а он опять терял минуты, часы, дни и целую жизнь, может быть, потерял. Старость — это смертный приговор в кармане, и солнечный день — фельдъегерь с помилованием. Бывают в старости минуты удивительно глубокого созерцания. Больной Мышкин, пробившийся к недолгому, хрупкому здоровью, знал это, когда говорил: нельзя видеть дерево и не быть счастливым.
Старость — клубок болезней. И своего рода выздоровление от болезни. Время в нас задыхается, кончается. Яснее, ощутимее, осязаемее вечность. В каждой травинке старость, вглядываясь, вслушиваясь, находит весточку, выросшую из вечности. Старость не торопится. В медлительности, с которой она греет свои кости на солнышке, есть движение в глубину. Было время созревания тела. Было время созревания души. И есть время созревания духа. Мысль, жившая в листьях и в цветах, начинает жить в плоде.
..Птиц и листьев медленная стая… Помолчи, подумай, не спеши. Время смерти — осень золотая, Время созревания души. Где она, душа моя? В природе — В поле, в ветре — только не в судьбе, Та, что так свободно переходит Oт меня к березе и к тебе. Вот она — косым дымком над крышей, Золотая, тонкая струя. Та, которой все на свете дышит, И что только на часок — моя…Душа созрела, начинает созревать дух. Созреет ли он до конца? Не знаю. В ком-то созреет. Кто-то будет смотреть в огонь и видеть, как сгорает мякина бытия и в языках пламени взлетает то, что должно вознестись, что принадлежит вечности. Пусть то, что должно сгореть, сгорит. Я бросаю его в огонь.
Пусть сгорит моя суета. Суета рассудка, вертящегося вхолостую по кругам памяти. Суета прислушивания к недугам больного тела. Умирающий Луначарский говорил: «Больной человек ближе к своему телу, и именно больному телу». Это правда (для него). Но у Достоевского была и другая правда. Одно и то же состояние оборачивается то суетой, то тишиной. Куда спешить? Чего бояться? Осталось ведь только то, что все равно свершится.
Чувствуешь себя плодом, готовым упасть. Может быть, завтра. А может быть, еще несколько солнечных дней, чтобы набраться сладости, чтобы вернуть Богу стихший дух. Еще несколько лет… Ну тогда увижу еще что-то и напишу еще что-то. Из того, что задумал и не успел. И из того, что приходит вдруг, нежданно и негаданно. Человек с приговором в кармане не перестает дышать. И я не перестану. То, что я пишу, — мое дыхание.
Счастливый принц, увидев старость, болезнь и смерть, стал Буддой. Мне бесконечно далеко до этого, и все же я для этого именно живу. Для того, чтобы кто-то, получив толчок от меня, передал его другому, и в конце концов кто-то, крутящийся вместе с нами, вдруг остановился в центре круга. Он поймет меня лучше, чем я сам себя понимаю. Он поймет все. Даже если не прочитает, не увидит ни одной моей строчки.
В юности я очень любил стихотворение Николая Бараташвили «Мерани» в переводе Лозинского:
Твоей дорогой мой брат грядущий промчится, смелый, быстрей меня, И, поравнявшись с судьбиной черной, смеясь, обгонит ее коня…Сейчас я тише, спокойнее думаю об этом. Молодые стихи Бараташвили звучат для меня слишком громко. В лад с сердцем я слышу тихие стихи Зины:
Облетают листья, В желтых пятнах сад. Золотые кисти На ветру дрожат. Облетают жизни, Вздрогнула — и нет, Только все недвижней И блаженней свет. Что ж он торжествует, Словно Сам Господь, Потеряв живую Трепетную плоть? Точно в день осенний Празднуют листы Радость отреченья, Счастье нищеты. Дрожь листов и веток… Жизнь тонка, как нить. Только б хрупкость эту Мне благословить!Время замыкается в круг, и все, что обрывается, непрерывно. Бог рождается, страдает и умирает в каждой живой клетке. И, умирая, возвращается к Себе. И в Себе хранит их.
Живая жизнь — всегда противотечение. Дух любви творит мир, в котором разорванность и раздор, чтобы из глубины разорванности и раздора, светом из тьмы вознестись снова. Юность — это мятеж. Но к старцу Аврааму и старухе Сарре приходят три тихих ангела. И мы видим воочию, что это значит — Противотечение, замкнутое в круг.