Записки гадкого утёнка
Шрифт:
Глубинное Я можно никак не называть, можно называть атманом, self (т. е. буквально самость — но смысле, прямо противоположном христианскому пониманию самости) … Слова здесь вообще путают, сбивают с толку. Слова — слепки предметов и действий, обособленных друг от друга, а здесь что-то единое, текучее, и можно совершенно противоположные вещи называть одним словом. Я выбрал для поверхностного уровня мы, а для глубинного Я. Можно для поверхностного выбрать я, а для глубинного Ты (так у М. Бубера, у Екатерины Сиенской: я та, которой нет, Ты тот, который есть); или для поверхностного избрать я, а для глубинного — пустоту или другое негативное слово. Все такие различия — на уровне слов. Но споры между религиями ведут люди, которые не могут обойтись без привычных слов и приходят в ужас, когда их слова отбрасывают или
Отбросим все термины и будем говорить просто о вечном (глубинном) и временном (поверхностном) я. Мое временное я было зыбко, неустойчиво. Это казалось мне недостатком. Но в поисках прочности я добрался до уровня, где замерцало вечное Я. Дальше я не продвинулся. Я остался гадким утенком. Но я совершенно уверен, что глубинное я есть и есть во мне (поэтому я предпочитаю называть его Я). И это знание глубинного я, эта уверенность, что я, пусть не всегда, пусть с трудом, могу его коснуться, дает мне твердость на уровне поверхностного я. Поэтому мне не нужны одежды мы (национальных традиций, вероисповеданий). Я стою голым, как в 12 лет перед строем педологов в белых халатах, но я больше не стыжусь своего убожества. Я понимаю, что в нем не только слабость, а сила.
Одежды мы можно сравнить со спасательными кругами или пробковыми поясами. Они помогают пловцу не затонуть. Но никто не уговорит меня, что Будда или Христос плавали, держась за спасательный круг. Они отбросили старые пояса и прямо вошли в воду. И гадкие утята выполняют заповедь: будьте подобны Мне… Они тоже пытаются плавать, как лебеди — без поясов. Что у них выходит? Что у меня вышло? Очень немного. Барахтаюсь у берега. В открытое море не выплыл. Но зато не путаю пальца, указывающего на луну, с самой луной. И вот это непутанье, эта попытка смотреть на саму луну, а не на палец — моя вера. Мое, если хотите, личное исповедание.
При случае я подхватываю первый попавшийся текст и повторяю его. Бывают трудные минуты, когда новые слова не рождаются и надо помнить что-то готовое. Так же как в море хорошо иметь под руками пробковый пояс даже хорошему пловцу (вдруг не хватит сил). Но настоящая встреча с морем — безо всякого пояса, безо всякой одежды. И с духом тоже.
О как он труден, путь в бессмертье, Путь через бездну, глубиной Во всеобъемлющее сердце. Нельзя укрыться за стеной, Нельзя от бездны отдохнуть: Жизнь — это путь! В тот миг, когда явились мы Из теплоты, из Божьей тьмы В сей мир, — какой раздался крик! Но постепенно глаз привык Не бездну видеть здесь, а твердь. И вот тогда подкралась смерть. И огнь бессмертия погас: Она исчерпывала нас, Она твердила: бездны нет, Есть дно, и есть на все ответ, Как дважды два и пятью пять. Не дай нам, Господи, застрять На полпути, в средине смерти! Отсюда нет дорог назад. За нами ангелы следят, Чтоб наполнялась бездна сердца, — Хоть знают: эта полнота Ведет до самого креста.Я вовсе не против вероисповеданий и привычки к какому-то одному языку. Пока это язык, стиль — и больше ничего. Но я боюсь, как дьявола, гордыни вероисповедания, безумия, напоминающего мне мое отроческое убеждение, что я умнее всех, или убеждения, что моя мама, мой папа, мой город, моя страна лучше всех. Такие убеждения естественны в 8 лет, простительны в 18, но когда-то из них надо вырасти. Слишком много было заплачено за религиозную рознь — не меньше, чем за рознь национальную и классовую. Даже в недавние годы — в Индии, в Ливане, где идеал воцерковленья не нарушен и люди режут друг друга не по идеологиям, а по вероисповеданиям.
Если бы неофиты, которых сегодня так много, поплыли бы, со всеми своими спасательными кругами и поясами. Мы, может быть, встретились бы в море. Так нет, очень немногие поплыли. Большинство совершенно довольно тем, что у него лучший в мире пояс, — и дальше, чем по колена, не заходит в воду. Или стоят на берегу и объясняют, как надо плавать. И начинают ссориться, какая школа лучше. Общество моих знакомых, единое в 60-е годы, раскололось на кучки православных, католиков, баптистов, иудаистов…
Я примкнул бы к вероисповеданию, которое скажет: мы все неудачники. Мы не преобразили мира. Но вы тоже не преобразили его. Не будем спорить, кто лучше. Мы все хуже, и все становимся еще хуже, когда воображаем себя лучше. Будем учиться друг у друга и вместе вытаскивать мир из беды.
Пока этого нет, так что деваться мне некуда. Я гадкий утенок. Я не лебедь. Я сделал только два-три шага в глубину. Этого совершенно недостаточно для нашего спасения. Это чуть больше нуля. Но это действительные, а не воображаемые шаги, и они не потеряют смысла, если переменить все слова.
Глава Третья
Утенок находит Лебединое озеро
Я искал пространство, в котором смогу вырасти и развиться. Больше всего меня тянуло к литературе. Но статьи по литературе, попадавшиеся на глаза, были невыносимо пошлыми и до того глупыми, что не только в десятом, а в пятом классе я написал бы лучше. Мне не приходило в голову, что где-то есть люди, у которых можно учиться, но им не заказывают статей, а заказывают идиотам. Учиться у идиотов не имело смысла; я решил идти на философский факультет. Авось чему-нибудь можно будет научиться у самых плохих профессоров. Что-то они ведь знают. А я не знал почти ничего. Увы! Я недооценил, до чего они плохи. И главное — что философский факультет был кузницей партийных кадров. Тогда еще не было ВПШ, и кадры в ИФЛИ наколачивали подковы на свои копыта. Несколько мальчиков и девочек из десятилеток, принятых на первый курс, выглядели, как Иванушка и Аленушка в избе у Бабы-Яги.
Шел 1935 год. Уже началось то, что потом названо было 37-м годом, хотя длилось это лет пять — с 1934-го по 1939-й; а если начинать с деревни, то лет 10 {4} . Изничтожалось всё, что способно к инициативе, и заложен был фундамент царства инерции. Каким образом я уцелел? Не знаю. Помню, еще на первом курсе от меня в ужасе шарахнулась Лидка Вольфсон; я ей пытался объяснить, что книга Николая Островского опровергает автора, что самое нужное он сделал не в армии и не на узкоколейке, а когда судьба остановила его подвиги и вынудила обернуться внутрь. К счастью, Лидка перенесла свой ужас самостоятельно и не понесла его в комитет…
На старших курсах извивался клубок змей. Кадры могли уцелеть, только уничтожая друг друга, и они это поняли. Каждая ошибка на семинаре разоблачалась как троцкистская вылазка. В каждом номере стенгазеты кого-то съедали живьем. Когда Даниил Андреев описывает нравы уицраоров, это кажется фантастикой; но на философском факультете ИФЛИ делалось то же самое. Настоящий кадр должен был сожрать по меньшей мере двух-трех товарищей. Так закалялась сталь. Запах террариума был до того отвратительный, что я ходил полуотравленный, в дурмане, потерял способность вставать вовремя с постели. Вскакивал, когда надо было уже из дома выходить, ехал в институт небритый, немытый, голодный — лишь бы отметиться — и погружался в полусон на задней скамейке. Схватил НВУ (не вполне удовлетворительно, двойка) за полугодие по математике. Мне было все равно. Я не только не двигался внутрь, к самому себе, — я почти перестал верить, что это возможно. Надо бы уходить на другой факультет; но как за это взяться? И где спрятаться от проработчиков?