Записки из клизменной
Шрифт:
Потом ручка медленно проворачивается. В дверной щели – застывшая маска:
– Можно на прием?
Только он один так выражался: «можно на прием?» Неизменно. Всегда. Являясь последним.
А на что сюда еще можно? На сеанс тайского массажа? На десятиведерную клизму? На ленинский субботник?
– Можно, конечно.
Он никогда ни на что не жаловался.
Ему нужно было просто переписать рецепты. На одни и те же лекарства, которые он пил уже много, много лет – столько, что помнил еще, наверно, Мерлина и Саурона. И даже видел наверняка.
Преамбула
У
– Будь я психотерапевтом, – говорил Клубков, – я каждый первый сеанс начинал бы преамбулой. Я бы спрашивал: вы знаете, что бывает, когда у человека неправильно срастаются кости? Правильно. Их ломают и составляют заново. Так вот: в психотерапии происходит то же самое. Но учтите: анестезия здесь… – он со значением помолчал и помешал ложечкой чай. – Не предусмотрена, – закончил он с фальшивым сострадательным вздохом.
Я позволил себе пересказать это профессиональному психотерапевту.
– Это был бы его последний сеанс, – сказала она.
Потирая руки, я передал эти слова Клубкову. От нее, между прочим, добавил я, никто не уходит фрустрированным.
И Клубков взвился.
– Что? – взревел он и заскрежетал зубами. – Фрустрированным, говоришь? Да больной должен уходить от врача с полными штанами!
Алиса и Зазеркалье
Однажды у меня заболел зуб. И не один. А у наших врачей было правило: должно быть больно. Потому что если клиент не вопит и не ссытся, то как же узнать, в каком ты канале – зубном или мочеиспускательном? Доскребся до нерва или еще не успел, и десерт откладывается?
Я, понятно, лечился по блату. А какой у меня был блат на пятом курсе мединститута? Маменька-гинеколог, вот и все. Она и привела меня к себе в женскую консультацию.
Там сидела очередь, человек шесть теток в больничных халатах. Чинно беседовали о молозиве. И я сел, тоже в больничном халате, только в белом. И еще я отличался тем, что был без живота, а у них животы были, моему не чета, благо ожидалась феличита.
Доктор Алиса завела меня в кабинет поперед всех. Она была очень красивая, эта доктор Алиса. Как живую помню. И неподдельное наслаждение в ее карих очах. Лишний раз доказывает: не верь глазам своим! Вникай и бди.
Мне казалось, что я лишь изредка и тихонечко мычу. Для порядка, из уважения. Ведь я тоже знал правила.
А я был похож на кота Базилио по причине кромешной тьмы, сгустившейся перед глазами.
Когда я вышел, в коридоре было пусто.
Приказано выжить
Давным-давно ко мне любил приходить пациент, на котором можно было возить воду. Правда, мешали очки. А в остальном он был грузен, розоволиц, энергичен и требователен.
Ему вообще-то вовсе незачем было ходить ко мне, и он это знал. Он сосал кровь из ревматолога, но любил и меня, вкусного, и навещал.
Потому что я был универсален, как понимала любая уборщица на вокзале.
У этого человека была инвалидность под номером «два», и он добивался, чтобы ее переделали в номер «один», то есть усилили. И на лице его было написано сожаление, что инвалидностей еще больших на свете не существует.
Он страдал заболеванием всех суставов.
Загвоздка в том, что этих суставов в человеке до черта. Одних межпозвонковых не перечесть.
И вылечить его было никак нельзя.
Потому что он был участником и ветераном военной тайны: имел какое-то отношение к событиям на Тоцком полигоне. Там подорвали атомную бомбу, и всем, кому повезло это пронаблюдать, запретили распространяться. И он помалкивал.
О чем ему, секретностью скованные, понаписали такую толстую карточку, в бедро толщиной – уму непостижимо. Ведь что-то же писали, ведь находили некие эвфемизмы. Что лишний раз доказывает. Неважно что.
А я пришел работать в поликлинику, когда про Тоцкий полигон уже начали поговаривать. И вот он намеревался увязать тотальное поражение своих больших и малых суставов с Тоцкими испытаниями.
Дело было дохлое, но тем ему было веселее ко мне приходить.
Я ничем не мог ему помочь.
У него все болело.
Я смотрел на него и молчал, а он кривил губы в обиде на Тоцкий полигон.
Потом однажды вечером я шел после работы мимо местного пруда и видел, как он выгуливал собачку. При этом он, весь малиновый от пива, оживленно жестикулировал, доказывая что-то своему заранее солидарному собеседнику.
Суставы его работали, как у Железного Дровосека, только что сошедшего с конвейера.
И я понял, что пусть приходит дальше. Мне ведь не жалко послушать про Тоцкий полигон и даже интересно.
Холодненькое
Я ненавижу жевательную резинку.
Во-первых, меня раздражает вынужденность жевания, коли эта гадость уже попала в рот. Во-вторых, я насытился ею вполне, пока работал в больнице. Потому что в больнице известно, какая вредность, – как же не жевать резинку с утра, когда у заведующего лечебной физкультурой в шкафу стоят десять литров коньяка.
Помню, один малец меня прямо довел с этой резинкой до исступления. Этот шкет просиживал в ординаторской часами, лет семь или шесть ему было. Потому что его маме некуда было девать шкета, и она брала его с собой на работу. А мама сидела за соседним со мной столом. И шкет едва ли не круглосуточно пропитывался атмосферой дерьма, гепатита, памперсов, костылей и гноеточивых пролежней.
И вот он вдруг как заверещит: «Холодненьким пахнет! Мама, холодненьким пахнет!»
Знаете, какой у меня любимый эпизод в фильме про Жеглова? Когда водитель хлебной машины идет к телефонной будке и хрипит малышу: тихо, пацан.
Тихо, пацан!
Холодненьким пахнет…
Это от маминого коллеги мятной резинкой пахнет, то бишь от меня. Потому что я десять минут назад засандалил из горла двести грамм из лимонадной бутылки с водкой, которую мне подарила благодарная больная.
А он так и вьется вокруг, вприсядку: холодненьким, холодненьким! И мама уже тянет носом. Павлик Морозов заработал. Мысли разбегаются, руки прыгают, паника. И костенеет условный рефлекс.