Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:
— Но он! Он!
— Кто — он? Нути?
— Если все, что проделывают те двое, — игра…
— Думаете, он заметил?
— Ну да! Ну да!
И малышка снова принялась ломать руки.
— Ну и что с того, что заметил? — сказал я. — Не бойтесь, он ничего не сделает. Тут тоже все просчитано, поверьте.
— Кем? Ею? Этой женщиной?
— Этой женщиной. Поговорив с ним, она твердо убедилась, что кое-кто может приехать не вовремя, без каких-либо нежелательных последствий. Не переживайте! Будь все иначе, Карло Ферро не явился бы сегодня столь внезапно.
Глумление. В моих словах читалось глубокое неуважение к Нути; если Луизетте хотелось успокоиться, ей пришлось бы согласиться со мной. А как Луизетте хотелось успокоиться! Но не на этих условиях: нет, нет и нет. Она решительно замотала головой: нет, нет!
Что ж, раз так, ничего
А вдруг ей стало жалко себя? К нему-то она не испытывала жалости, это точно. Но почувствовать жалость к себе означает для нее избавиться, пусть даже ценой преступления, от наказания, которое она себе назначила, — сожительства с Карло Ферро. И она решительным шагом идет навстречу Нути и вызывает на кинофабрику Карло Ферро.
Что у нее на уме? Что тут произойдет?
А произошло следующее. В полдень на увитой виноградом террасе трактира собрались актеры всех четырех труп, загримированные под индусов и английских туристов; они были в возмущении и негодовали (либо делали вид, что негодуют) по поводу утреннего разноса Боргалли и всю вину валили на Карло Ферро: сперва он выдвигает кучу нелепых претензий, потом решает отказаться от роли, на которую назначен в фильме отигрице, и уезжает, как будто и впрямь так уж рискованно застрелить тварюгу, полуживую от долгих месяцев заточения, — страховка на сто тысяч лир, договоры, условия и все прочее. Между тем Карло Ферро сидел в сторонке за отдельным столиком с Несторофф. На нем лица не было. Он, без сомнения, делал над собой неимоверное усилие, чтобы подавить вспышку гнева. Мы догадывались, что с минуты на минуту он взорвется. И опешили, когда Нути, на которого никто не обращал до тех пор внимания, вскочил и подбежал к столику Ферро и Несторофф. Да, это был он, Нути, бледный как мел. В тишине, полной тревожного ожидания, раздался сдавленный вскрик, за которым тотчас последовал властный жест Вари Несторофф: она положила ладонь на руку Карло Ферро. Нути сказал, пристально глядя Карло Ферро в глаза:
— Хотите уступить мне свое место и роль? Перед всеми присутствующими я обязуюсь принять ее безо всяких условий и договоров.
Карло Ферро не вскочил и не накинулся на провокатора. К всеобщему удивлению, он, размякший, сполз со стула; склонил голову набок и, глядя снизу вверх, осторожно высвободил руку, которую удерживала ладонь Вари Несторофф, со словами:
— Позвольте…
Потом обратился к Нути:
— Вы? Вы хотите мою роль? Ах, как я счастлив, дорогой синьор! Потому что я жалкий трус… я боюсь… я так боюсь, вы даже не поверите! Очень, очень рад, дорогой синьор!
И засмеялся; я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так смеялся.
От этого смеха у меня по спине пробежали мурашки, он был похож на удар хлыста; Нути стоял, точно потерянный, он стушевался; порыв ненависти и отчаяния, толкнувший его на соперника, потихоньку угасал, встреченный развязным, насмешливым, нарочито театральным поведением Ферро. Он оглянулся вокруг, и тогда, видя его растерянность и побледневшее лицо, все взорвались смехом; над ним смеялись безудержно. Томительное ожидание разрешилось в этом освободительном смехе. Едкие шутки, остроты, издевательства то и дело прорывались сквозь хохот:
— Вот так дурака свалял!
— Попался в мышеловку!
Нути следовало бы рассмеяться со всеми, но, на свою беду, он продолжил играть роль всеобщего посмешища, ища глазами в толпе, за кого бы можно было уцепиться, как за соломинку, дабы удержаться на плаву среди неутихающего шторма. Он пробормотал:
— Так, значит… договорились… я буду играть… договорились.
Хотя мне и было его жаль, я отвел взгляд и посмотрел на Варю Несторофф: в ее расширенных зрачках плясали искры зловещего смеха.
II
Попался в мышеловку. Только и всего. Именно этого добивалась Несторофф: чтобы в клетку вошел он.
С какой целью? По-моему, нетрудно догадаться, судя по тому, как она все устроила: сперва все, осмеяв Карло Ферро, которого она убедила (либо вынудила) уехать, стали говорить, что это же сущий пустяк, нет никакой опасности и войти в клетку с тигрицей — раз плюнуть. Тем гротескнее выглядела бравада Нути, гордо вызвавшегося войти в клетку, и всеобщий смех, которым была встречена эта бравада, если и не уничтожил, то, во всяком случае, больно ранил его самолюбие. Охотник испытывает жестокое наслаждение, когда птичка попадает в силки, где ее ждет верная погибель. Молодчина, следовательно, Ферро, он сумел выйти из положения за счет этого нахохлившегося воробышка. Короче говоря, Несторофф добилась следующего: выставила Нути на посмешище, показав ему, что ей дорог Ферро и она переживает из-за всякой чепухи, всякой призрачной опасности, которая угрожала бы ему, войди он в клетку и выстрели в животное, пусть даже, полуживое, как все говорят, после стольких месяцев заточения. Она аккуратно, двумя пальчиками взяла Нути за нос и под всеобщий хохот завела в клетку с тигрицей.
Даже самые строгие моралисты между строк своих басен невольно выказывают симпатию к лисе и восхищаются ее хитростью, позволившей обмануть волка, кролика или курицу, — одному Богу известно, что стоит за образом лисы в этих баснях! Мораль всегда та же: насмешки и тумаки достаются застенчивым, дуракам и простофилям, а похвалы достойна лишь хитрость, ведь даже если ей не удается добраться до винограда, она утверждает, что виноград не дозрел. Прекрасная мораль! Лиса насмехается над моралистами и, как бы они ни бились над своей басней, не выглядит у них отрицательным персонажем. Смеялись ли вы над лисицей из басни про лису и виноград? Я никогда. Никакая мудрость не казалась мне мудрее той, которая учит, как избавиться от любого желания, не ставя его ни во что.
Разумеется, я имею в виду себя самого: хотелось бы стать лисицей, но, увы, не получается. Я не в силах сказать Луизетте, что она незрелый виноград. Но эта малышка, до сердца которой я никак не могу достучаться, делает все, чтобы подле нее я терял рассудок, мудрость, которой много раз давал себе слово следовать. Словом, с нею я утрачиваю то молчание вещи,которым так кичился. Мне хочется «не ставить ее ни во что», когда я вижу, как она изнывает по этому дурню, но не могу. Бедняжка потеряла сон, каждое утро приходит ко мне в комнату и рассказывает о своем горе. Цвет ее глаз при этом меняется, то они ярко-голубые, то тусклые, с зеленоватым оттенком, а зрачки то расширяются — от растерянности и отчаяния, то сужаются, превращаясь в маленькую точку, внутри которой заключена, кажется, вся ее неимоверная боль.
Подталкиваемый ревностью и коварством — они мне противны, я хочу загнать их обратно в себя, — я спрашиваю, чтобы разозлить ее: «Не спите? Отчего же? В вашем возрасте, да при такой прекрасной погоде, спится так сладко. Разве нет? Отчего же?» Я испытываю горькое удовлетворение, заставляя ее признаться, что она не спит, потому что волнуется за него. Неужели? И тогда я говорю: «Да бросьте! Спите спокойно, все будет хорошо, просто отлично! Вы бы видели, как здорово он играет свою роль в фильмео тигрице, молодчина! В юности он говорил, что если бы дедушка разрешил, то он непременно подался бы в драматические актеры. И выбор был бы правильным! Природа наградила его всем: безупречными манерами, благородной статью, степенностью и самообладанием настоящего английского джентльмена, сопровождающего вздорную мисс в путешествии по Индии. А с каким вежливым послушанием он внемлет советам профессиональных актеров, режиссеров — Бертини и Полака — и как радуется их похвалам! Чего ж тут бояться, синьорина? Он спокоен, как удав…» — «Чем это объяснить?» — «Ну, наверное, тем, что никогда в жизни он ничем не занимался (счастливчик!), а теперь, в силу обстоятельств, стал что-то делать, и это как раз то, чем ему в свое время хотелось заниматься. Вот он, опьяненный успехом, и увлекся, втянулся в работу!»