Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:
Она сникла, сжалась, словно стыдясь самой себя под моим взором, явно выражавшим жалкое презрение. По тому, как она на меня посмотрела и с какой болезненной судорогой сжала губы и нахмурила брови, я понял: она чувствовала, что не только заслуживает моего презрения, но и разделяет его и благодарна за него; она смаковала наказание за свое преступление и свое падение. Она подурнела, перекрасила волосы, обрекла себя на жизнь убогую и ничтожную, сожительствовала с грубым, буйным мужланом — и все это, чтоб себя наказать. Да, тут все ясно. И пусть отныне никто к ней не приближается — так решила она; пусть никто даже не пытается вытащить ее со дна,
Она сама (Альдо Нути и все прочие тут ни при чем), жестоко возненавидев себя — так, как только может возненавидеть себя человек, — отказалась от этой мечты, бросилась из нее прочь. Почему? Ах!.. Причины, видимо, надо искать не здесь, а где-то вдалеке отсюда. Кому известны пути души? Страдания, обманы и иллюзии, внезапные гибельные решения… Дело было, вероятно, в том зле, что еще девочкой терпела она от мужчин, в пороках ее бесприютной молодости и разврате, в который она окунулась с головой и который, как она полагает, ранил ей сердце до такой степени, что она перестала чувствовать себя достойной светлого юноши с его любовью, которая могла это сердце возродить и наполнить радостью.
Рядом с этой падшей женщиной, бесконечно несчастной и в несчастье своем отвергнутой всеми и снискавшей всеобщее презрение, но главное — ставшей врагом самой себе, какое уныние, какая тоска вдруг охватили меня: до чего мелкими и никчемными были случаи, в которых я оказался замешан, люди, с которыми я имел дело, — жалкими, пустыми, а ведь я придавал большое значение тем людям, их действиям, чувствам! Нути показался мне болваном, глупым, нелепым, гротескным в своей легкомысленной фатоватости модного франтика, потрепанного и помятого в своей безупречной накрахмаленности, замаранной кровью.
Какими глупыми, несуразными и гротескными представились оба Кавалены, муж и жена. Глуп был Полак с его видом непобедимого полководца. И, главное, глупа была роль, которую я себе навязал: роль утешителя, с одной стороны, охранителя — с другой, и (я догадывался об этом в глубине души) спасителя — а то как же! — несчастной малышки, на которую беспорядочная жизнь в семье нацепила роль, схожую с моей, роль спасительницы молодого человека, которому на спасение было начихать.
Из-за этого отвращения к ничтожности собственной жизни я вдруг почувствовал себя отчужденным от всех, от всего, в том числе от самого себя; я был обескровлен, опустошен, лишен интереса ко всему и всем и преобразился в то, что я есть: бесстрастный кинооператор, вращающий ручку съемочного аппарата. Мной владела лишь мысль, что весь этот шумный, головокружительный механизм жизни не может произвести ничего другого, кроме глупости. Тягостной, вязкой и гротескной глупости! Что за люди, события, страсти, что за жизнь в такое время, как это! Вокруг сплошное безумие, преступления или глупость. Жизнь, достойная кинематографа! Взять хоть эту женщину, подле которой я находился, с волосами цвета меди. Там, на шести полотнах, — солнечная мечта юноши, который не смог жить в такое время, как нынешнее. А здесь — женщина, отказавшаяся от этого сна, от этой мечты и угодившая в кинематограф. Ну же, машинка, за работу! Будет тут драма или нет? Вот героиня.
— Внимание, мотор! Снимаем!
III
Женщина, мгновенно прочитавшая на моем лице презрение, точно так же сразу поняла, что на душе у меня было скверно и мной владело отвращение ко всем и ко всему.
Презрение пришлось ей по душе, возможно, потому, что она собиралась воспользоваться им ради своих целей, и она уцепилась за него, приняла его с поистине трогательным умилением. Упадок духа и отвращение тоже оказались кстати: быть может, она ощущала их даже с большей силой, чем я. Ей не понравилась моя внезапная холодность, в которую я облачился, словно в мундир обычной профессиональной бесстрастности. Похоже, это задело ее. Холодно посмотрев на меня, она сказала:
— Надеялась увидеть вас вдвоем с синьориной Луизеттой.
— Я показал ей вашу записку, — ответил я, — когда она уже собиралась на «Космограф». Я просил ее поехать вместе со мной.
— Не пожелала?
— Не сочла нужным. Возможно, в качестве хозяйки дома, где я теперь живу…
— А-а… — сказала она, тряхнув головой. Потом заметила: — Кстати, я ее как раз потому и приглашала, что она сдает комнаты.
— Я ей намекнул, — сказал я.
— И она сочла, что ехать ни к чему?
Я развел руками.
Она некоторое время молчала, размышляя; потом со вздохом сказала:
— Я ошиблась. В тот день — помните? — когда мы вместе ездили в Боско-Сакро, она показалась мне миленькой, ей было приятно находиться рядом со мной. Понимаю, ведь в то время она еще не сдавала комнаты. Но позвольте, разве вы сами у нее не снимаете?!
Улыбнулась, чтобы побольнее ранить меня этим заранее заготовленным вопросом.
И несмотря на то что я дал себе слово держаться в стороне от всего и всех, мне, признаться, стало обидно; я ответил:
— Но вы догадываетесь, что из двух постояльцев одному можно отдавать предпочтение перед другим.
— А я-то думала, наоборот, — сказала она. — Вам это неприятно?
— Мне это безразлично.
— Неужели? Простите, я не вправе требовать от вас искренности. Хотя сама собиралась быть с вами сегодня искренней.
— А я приехал…
— …потому что синьорине Кавалене захотелось показать, кому из двух постояльцев она, как вы говорите, отдает предпочтение?
— Нет, сударыня, синьорина Кавалена сказала, что не хочет вмешиваться во все эти дела.
— И вы тоже.
— Я приехал.
— И я вас от всего сердца благодарю. Но вы приехали один! И это — возможно, я снова ошибаюсь — не внушает мне доверия. Не потому, заметьте, что я считаю, будто вы, подобно синьорине Кавалене, предпочитаете другого постояльца, как раз наоборот.
— Что вы имеете в виду?
— Что вам нет дела до другого постояльца. Более того, вам бы хотелось, чтобы с ним приключилась какая-нибудь неприятность, — в том числе потому, что синьорина Кавалена, не пожелав приехать, продемонстрировала свое предпочтение ему, а не вам. Понятно теперь?
— О нет, сударыня! Вы ошибаетесь, — решительно возразил я.
— Разве вас это не задевает?
— Нисколько. То есть… по правде говоря, задевает, но уже не меня. Я, честно говоря, чувствую себя посторонним.
— Вот видите! — воскликнула она, перебивая меня. — Этого-то я и боялась. Вы приехали один. Признайтесь, вы бы не чувствовали себя посторонним, будь сейчас с вами синьорина Луизетта…
— Но ведь я все равно приехал!
— Как посторонний!