Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Шрифт:
Подмиг разведчика
Большевики, как известно, люди особого склада. Поскольку они знали только одну партию и путь к успеху при их власти был только один, то казалось нормальным, что герои эпохи кроятся только из особого материала. Адмиралы, чекисты, сталевары… К некоторым фигурам
«Разведчику» в этой иерархии изначального места нет. Есть — «чекист»: стальной дзержинец с револьвером и в кожанке, «холодная голова и горячее сердце». Есть — «разведчик» полкового масштаба: бинокль у глаз, пакет на груди; апофеоз подвига — поедание пакета, когда тебя берут в плен. Но что такое «резидент», это мальчик, родившийся под звуки злодейского убийства товарища Кирова, вряд ли может вообразить. Здесь — лакуна, пробел, умолчание, белое пятно в синодике советских героев. Идти по улице Лондона с непроницаемым видом, прикрыв один глаз воротником… или нет: сидеть в лондонском пабе и хлебать суп из бычьих хвостов… или нет: упиться на светском рауте до положения риз и при этом железно запомнить, кто именно что именно тебе сказал и что ты завтра ему скажешь, телефонным звонком углубляя связь… Нет, это вообразить себе невозможно. В гайдаровскую систему это не вписывается. Я имею в виду Гайдара-деда с его героями, а не Гайдара-внука с его реформами (адмирала-сына, который меж ними проплыл, оставим Новикову-Прибою).
Так если герои социалистической эпохи все сплошь сделаны из особого материала, то что сказать о разведчиках, внедренных в тайные поры той и этой жизни? Разведчики сделаны из особо секретного материала. То есть из «ничего». Ничего не известно! Неразличимо-неотличимо. Невидимый фронт.
Десятилетия спустя вываливается из небытия Павел Судоплатов, когда-то сплетавший сети на полмира, и выясняется, что последние десятилетия своей деятельной жизни он сидел-таки в тюрьме и подавал прошения о смягчении участи как самый заправский зэк. Выясняется, что в «разведчиках» мог оказаться кто угодно… белый генерал Скоблин… американский физик Оппенгеймер… Вопрос о стимулах, убеждениях и мотивах сползает в неизвестность, и совершенно неясно, из какого же особого материала скроены тысячи и тысячи людей, составившие прославленную советскую разведку.
Попросту говоря: что их ведет?
Вопрос — не для историка и очевидца; вопрос — для писателя.
По счастью, Михаил Любимов сочетает способности разведчика и писателя. Первое доказано карьерой чекиста, полковника КГБ, резидента, вербовщика, похитителя секретов и ловца агентов, прошедшего с честью через восемь «командировок». Второе доказано детективной прозой, коей агент занялся по выходе на раннюю (чекистскую) пенсию, — этот жанр поставил его в ряд, где Хаджи-Мурат Мугуев спорит с Юлианом Семеновым.
Мемуар-роман — это третье.
Мемуар-роман позволяет заглянуть в ту сферу, которая у разведчика засекречена много больше, чем его профессиональные подвиги, — в глубину мотивировок: в душу.
Насчет профессиональных секретов не будем строить иллюзий: М. Любимов открывает читателю ровно столько, сколько считает возможным, и ни на волос больше.
Как писатель М. Любимов открывает читателю много больше, чем хочет и планирует, — это особенность литературной стереофонии, эффект исповедальности, пластика талантливой руки, обрисовывающей контур так, что объем проступает как бы сам собой.
Стилистический штрих в автопортрете: «Уши. Сережки нормальные, оттопыривание отсутствует, выверта наружу нет» — выдает одновременно и школу тренировок «наружного наблюдения», и юмористическую готовность самому повернуться перед фотокамерой в фас и в профиль: c’est la vie! все мы под Богом… надо быть готовым ко всему.
Мне приходилось слышать читательские отзывы о текстах Любимова: зачем этот Лоуренс Аравийский столько острит! Лучше бы поподробнее описал технологию.
Не ждите: Лоуренс Аравийский про технологию лишнего не скажет; того, что он уже сказал, достаточно для размышлений. Вопрос в том, о чем при этом размышлять.
И поскольку я размышляю не о том, как устроен тайник на свалке, а о том, что движет Лоуренсом Аравийским, когда он ищет этот тайник на английской свалке, — мне более всего важно именно то, как он на эту тему острит.
Иногда это облегчает чтение текста, иногда затрудняет: пестрение шуточек, флер иронических иносказаний, облако, составленное из опознавательных острот Кэрролла, Ильфа, Петрова и прочих знаковых корифеев великой эпохи. Эта система иносказаний слишком знакома людям моего поколения: мы, школяры сороковых годов, могли объясниться исключительно репликами Остапа Бендера и Кисы Воробьянинова, — это был стиль, шик, компенсация зажатости, выброс энергии, загнанной в подсознание. Это было — как код «разведчика», заброшенного… не в Англию, не в Данию и не в Аравию, а в родимую повседневную реальность, где на каждом шагу подстерегает запрет и грозит опасность.
Михаил Любимов — из этого самого поколения. «Шестидесятник», угодивший из одного Зазеркалья в другое. Дитя героической эпохи, затолканное матерью в окно переполненного вагона при эвакуации из Таганрога в Ташкент. Маленький строитель коммунизма, схватившийся штудировать Маркса, — томик взят у соседа по коммуналке; у того же соседа сперт из шкафа пистолет, — наверное, в том дворе все соседи были — чекисты. После кишащей скорпионами ташкентской коммуналки «западный и очень уютный город Львов» кажется раем, тем более что замнач «Смерша» Прикарпатского военного округа (бывший слесарь с Тамбовщины) вселяется с семьей в «грациозный особняк с часовым у входа». Впрочем, между этим оплотом цивилизации и Московским институтом международных отношений, куда сын слесаря и замнач «Смерша» поступает на излете сталинской эпохи, — отрезвляющей прокладкой ложится культурный слой, накопленный народом в уличной уборной — ее герой осваивает в «пионерлагере под Голицыном». Возможно, эта залитая дерьмом родная реальность черной дырой продолжает смотреть на нашего разведчика, когда он принимает кородрягу на дипломатических приемах.
Что такое кородряга, мы не знаем, и Мих. Любимов, опытный конспиратор, предупреждает нас, чтобы не пытались дознаться.
Мы знаем другое: мир, с детства распахнутый в воображенные светлые дали социализма, имеет противовесом темное Зазеркалье проклятого Запада. Потом Зазеркалье оборачивается: воображенная тьма компенсируется блеском жизни, проведенной в этом Зазеркалье как в непреложной реальности. Что изнутри держит душу посреди разведуемой кородряги: томик Маркса, изученный в отрочестве, пистолет, найденный у соседа в шкафу, обидная черная дыра голицынского пионерлагеря или часовой у подъезда дома «недалеко от Стрыйского парка» — этого Лоуренс Аравийский не скажет и самой королеве, не то что нам с вами. Но дело свое сделает. И как резидент, и как мемуарист.
Память разведчика удержит все, что надо. «Угольная яма», вывернутая в сверкающий резидентский быт, будет возвращена обратно. Это позволит автору мемуар-романа увидеть свою восьмикратно обернутую жизнь как целое — безжалостными глазами… впрочем, может быть, и жалостными, как сказал о том Владимир Набоков, а Михаил Любимов — в эпиграфе — подтвердил, то ли заговорщически подмигнув нам, читателям, то ли смахнув предательскую слезу.
Л. Аннинский
— Смотри, Пьетро, какие блистающие глаза у малютки, какой ум написан у него на лобике! Наверное, он будет если не кардиналом, то, во всяком случае, полковником!