Записки непутевого резидента, или Will-o’- the-wisp
Шрифт:
Самое раннее пятно, пророческое: младенец стоит с выпученными глазками в кровати, разминая и размазывая (возможно, и поедая) собственные экскременты, он орет от возмущения, дозываясь мамы.
Пятно святотатственное: года четыре, мост у Азовского моря в Таганроге, герой в коротких штанишках, крестом перепоясанных на груди и на спине, указывает грязным пальчиком на священника: «Мама, почему дядя в юбке?» Священник хмуро делает маме выговор за плохое воспитание ребенка, мама тушуется и извиняется, мальчик недоумевает. Можно дописать: так я стал коммунистом.
Пятно фрейдистское: уже шесть лет, сороковой год, Киев, улица 25-го Октября (Крещатик);
Еще пятно фрейдистское (о ужас!): уже семь лет, женская баня в Ташкенте, где загадочно мелькают темные треугольники, бабы ругают маму почем зря: «Мальчик-то уже взрослый! Все видит! Что вы его с собою водите?» Мама утверждает, что мальчик еще маленький, и дитя опускает глазки с манящих волосатых треугольников на мокрый пол. Невеликое прегрешение по сравнению с Жан-Жаком Руссо, который не только занимался страшным делом — онанизмом, но и в содомию чуть не влез.
Вот и все самые яркие пятна до семи лет, какая обида! Ничего светлого, ничего святого, ни общения с березками, ни заветного камня у речки, ни радуги, вдруг раскрывшей перед мальчиком свой павлиний хвост.
А потом 22 июня ровно в четыре часа Киев бомбили, и нам объявили, — муть, вой сирен, набитые бомбоубежища (нравилось выходить и смотреть на прожекторы, бегущие по небу), в переполненном эшелоне добрались до родителей в Днепропетровске, дожидались побед Красной Армии, но пришлось эвакуироваться в Таганрог, вскоре и там начали бомбить. Дранг нах остен. В Ташкент с пересадками, ужасный Сталинград: толпы атаковали вагоны и устраивались с тюками на крышах, мама с рыданиями втиснула меня в окно, в руки здоровых офицеров, умоляла проводника впустить ее, но страж был как кремень (страх, что я уеду без мамы), наконец мама в купе и смеется, и я счастлив, хотя и задыхаюсь от дыма папирос.
Длинный коридор коммуналки в Ташкенте, все завалено саксаулом, симпатяги-арыки, куда запускал бумажные кораблики, чтение писем от папы с фронта, патриотические ответы в стихах: «Вот лоб суровый, взгляд бесстрашный, револьвер держишь ты в руке, в атаку ходишь ты бесстрашно, и все же думаешь о мне!»
С годами патриотизм крепчал, социальная направленность определяла творчество, и единственным аполитичным стихом (его стыдился и любил) были несколько строчек о коте Барсике, который хулиганил, за что и получил.
В школе я проникся лозунгом «учиться, учиться и учиться!», у соседа по коммуналке попросил Маркса, важно прочитал страницы три «Капитала» (ничего не понял, впрочем, не понимаю и сейчас), но возгордился и ликовал, когда слышал беседы мамы с подругами: «Мишенька осваивает Маркса». Квартира кишела скорпионами, и один таки меня ночью тяпнул, визжал я ужасно, ибо его раздавил и еще больше перепугался, сбежались все соседи, уверили, что сейчас не сезон и укус неопасен, мертвого скорпиона сунули в банку и залили спиртом — теперь будет противоядие (пить? делать инъекцию? — этого никто не знал).
Прегрешения: у добряка-соседа, приобщившего к Марксу, слямзил из шкафа пистолет, но был засечен мамой.
В ташкентском нашем дворе жило много шпаны, нас, мальцов, подкармливали жмыхом и использовали на побегушках, впрочем, мальцы (1–2 классы) живо интересовались тайнами зачатия, оттачивали мат и даже пощупывали девочек, визжавших от счастья.
В 1943 году, похоронив родителей, мама перебралась в Москву: аэростаты в небе, немецкие пленные после Сталинграда, бредущие по улицам под конвоем, жизнь у приятельницы в комнатушке на Серпуховке (любил я покопаться в ее шкафу, разглядывая лифчики, юбки и презервативы, запрятанные в шкатулку), в школе я был чужаком и иногда доставалось, особенно запомнилось, как лупцевали ранцами, набитыми учебниками (от книг всегда больно), телефоны-автоматы у метро «Серпуховская», — из них так нравилось звонить кому попало! — дребезжащий трамвай, погоня за ним, ухват за поручни, прыжок на ступеньку, шикарнейший соскок на полном ходу…
Настало время всерьез готовить себя к мировой славе, голоса у вундеркинда не было, шахматные таланты не прорезались, пришлось последовать примеру русских классиков, входивших в историю с младых ногтей (правда, я считал, что Пушкин начал писать слишком поздно).
Так появился роман из морской жизни, созданный под влиянием Новикова-Прибоя, страниц десять, написанных кровью сердца («Прекрасный роман, сынок, одно лишь замечание: у тебя адмирал ест мороженое в метро, но разве наш советский адмирал станет это делать?»).
Но романы пишутся долго, они ведь должны быть толстыми, а славы хотелось сразу же, одним махом: пришлось наполнить тетрадку стихами, нарисовать иллюстрации (тут помогал дружок) и отправить в «Пионерскую правду», регулярно открывавшую гениев. Ответ как кулак в нос: «Печатать стихи в газете тебе еще рано. Учись писать правильно. Слова «светит» нет. Присылай стихи на консультацию…».
Вместе с мамой делали бусы: залезали в прозрачные стекляшки кисточками с краской, мазали почище Кандинского, потом нанизывали стекляшки на толстую нитку, — артель была довольна, бусы, как ни странно, шли нарасхват.
Отец в то время ловил диверсантов на разных фронтах, один раз приехал в Москву в белом коротком полушубке, на фронте забурел, сморкался прямо на тротуар, зажав пальцем одну ноздрю, я впился в его трофейный «вальтер» и забыл обо всем на свете.
Страшные дни в пионерлагере под Голицыном: нелегкие соприкосновения с деревянной уборной, утопавшей в грязи, унизительное сидение над черными дырами, куда старшеклассники грозили сбросить, нелегкое привыкание городского мальчика к орлиной позе — зачатки ненависти к пионерлагерям, общественным клозетам и прочим формам коллективизма.
В 1944 году после захвата Львова отца поставили заместителем начальника «Смерша» Прикарпатского округа, мы переселились из Москвы в типично западный и очень уютный город, где стояли добротные дома и особняки с палисадниками. Город утопал в зелени, весной полыхали белыми гроздьями каштаны на Гвардейской, там недалеко от Стрыйского парка мы и устроились.
Школа с недалекими, но милыми учителями, день Победы и радостные люди, палившие в небо из автоматов и пистолетов, внезапная смерть мамы, завывавшая собачонка Ролька (ее потом искусал дог), запах свечей в часовне Лычаковского кладбища, переезд в грациозный особняк с часовым у входа, недосягаемая блондинка Оля в бантиках, с которой все же однажды прошел под руку по Академической, обсаженной тополями, за толстушкой Инной ухаживал а-ля маркиз де Сад: стрелял в нее солью из духового ружья, целясь чуть пониже спины, однажды попал и убил роман.