Записки одного армагеддона
Шрифт:
– Ты усомнился, испугался и прибежал за разъяснениями. Бегущий от одной игры играет в игру бегства, но кому ведомо правило правил? проговорил Варланд.
– Сейчас ты думаешь, что нельзя быть вечным гостем и каждый путник имеет свой дом, потому что нельзя жить дорогой, так?
Я не ответил, потому что ничего не понимал. Варланд усмехнулся, осушил еще один кубок и швырнул в угол. Лялька тихонько пискнула.
Варланд продолжал:
– У тебя есть выбор: стать Вечным Странником, как все мы, и иметь сотни миров, или же навсегда забыть дорогу в Дремадор и прозябать в том мире, который ты очень скоро
Парастрофа 2
Потолок шатра исчез, сверху падали огромные пушистые хлопья, меж белыми стволами скользила неясная тень.
Я чувствовал, что будет дальше, и взмолился:
– Варланд! Не надо, Варланд!
Меня крутило и выворачивало наизнанку, а вокруг плыла знакомая тихая мелодия, пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах, но уже полна была страшная склянка...
– Да прекрати же!
Никому я не позволял заглядывать так глубоко. Это было мое, только мое, старательно забытое, упрятанное на самое дно. Я зажимал ладонями уши, зажмуривал глаза, молотил кулаками по столу, но боль не приносила облегчения.
...Там была шахта с высокими дымящимися терриконами, по которым медленно ползли игрушечные вагонетки. Быстро вращающиеся колеса откатки. Поселок в низине.
Дом был в стороне от поселка. Справа от него, поднимаясь на холм, уползает в город пыльная дорога, а слева до горизонта - кукурузное поле. Однажды я там заблудился в зеленом шелестящем сумраке; когда меня нашли, я спал, свернувшись клубочком на теплой земле.
Деревья во дворе. Вишня-склянка, старая груша, яблони с клонящимися к земле тяжелыми ветвями, а у самого порога - разлапистая шелковица. Царапучая стена смородины и крыжовника между летней кухней и калиткой с треснувшей лодочкой-щеколдой.
Надежный и спокойный, это был мой мир. Мой Дом.
Потом, несколько лет спустя, в городе другом, чужом и недобром, меня часто мучил во сне один и тот же скрупулезно повторяющийся кошмар: будто стою я под сводами огромного магазина в середине безмолвно бурлящего людского потока, мелькают застывшие маски-лица, руки, раскрытые в крике рты; меня толкают, и никто, ни одна живая душа - да и живые ли они?
– не видит, не чувствует, не знает о приближении чего-то ужасного. Я тоже не вижу этого, но отчетливо представляю, не умом, а всем существом своим, каждой клеточкой судорожно напрягшегося тела чувствую приближение из бесконечности какого-то дикого, первобытного, космического ужаса, спрессованного в шар. Это именно так и ощущалось - шар. Я чувствовал, как шар приближается, вращается - это самое страшное: невидимое медленное вращение - сминает ничего не понимающую толпу, вбирает в себя, разрастается, и это вращение...
Я убегал. Поначалу легко и быстро, мелькают улицы, площади, дома, я мечусь по какому-то городу, где все по отдельности знакомо, а вместе враждебное и чужое. Расталкиваю людей, они беззвучно падают, во вращении исчезают... Бежать все труднее и труднее, и не по улице я бегу, а по невидимой обволакивающей ноги жиже, каждый шаг дается с трудом. Сзади уже не шар - волна на полмира нависла гребнем, захлестывает. И вот настигла, уже внутри меня, холодом сжимает живот, перехватывает дыхание, выжимая из груди крик ужаса, боли и отчаяния...
Я вырывался из сна потный и дрожащий, еще слыша отголоски своего крика. Напряженно до боли в глазах всматривался в темноту, изо всех сил стараясь больше не заснуть.
А потом - во сне же - я нашел способ, как избавиться от кошмара. Убегая от шара или еще раньше, во сне зная, что сейчас начнется кошмар, я вызывал в памяти образ Дома, бежал к Дому, оказывался в его комнатах, выбегал на крыльцо, отталкивался от второй, скрипучей, ступеньки и, сначала тяжело, преодолевая вязкое сопротивление, плыл над землей, огибал ветви деревьев, столбы, провода, поднимался выше, выше, еще выше...
Я парил над Домом, крохотным с высоты, садом, шахтой, кочегаркой со ставком, над всем своим миром. Чем выше поднимался, тем легче становилось лететь. И вдруг наступало, обрушивалось чувство безотчетного восторга, абсолютного пронзительного счастья, которое высвечивало весь мир изнутри, ласково заставляло каждую жилку трепетать в унисон какому-то невероятно радостному чистому ритму.
Странно безлюден был этот мир во сне.
Я стал населять его. Появилась новая привычка: просыпаясь, зная уже, что проснулся, я подолгу не открывал глаза, стараясь осознанно удержать ощущение счастья, восстановить хотя бы часть ускользающей светлой пелены сна, запомнить мышцами тот ликующий ритм, зацепиться за ниточку, потянуть и распутать клубок воспоминаний и радоваться, если удавалось закрепить в памяти то, что раньше закрепить не удавалось.
В памяти, подобно островам из глубины океана, рождались, казалось, навсегда утерянные подробности.
Запахи моего мира, всегда цветные: блекло-голубой, трепетный - ночные фиалки по вечерам во дворе; табачный, сизый и стойкий, щекочущий ноздри дед; неуловимая радуга аромата, от которого хочется тихо плакать - мать...
Наплывами из летней кухни - густые сладковатые волны. Варится кукуруза.
Кукурузу варили в большой зеленой выварке с отбитой ручкой, перекладывали початки зелеными листьями. Оттого и запах. Она варилась нестерпимо долго, зато потом - обжигающий пальцы ароматно парящий початок, посыпанный крупной солью.
Никогда я не ел ничего вкуснее!
Соседка кричит на своего сына: "Усэ высасуй, бисова дытына, усэ! Там вытамын!"
В углу веранды горой - арбузы... нет, не арбузы, этого слова я тогда не знал, знал другое, сахаристо-крупчатое на изломе, истекающее сладким соком, - кавуны. Потом их уберут в погреб, в песок и опилки, чтобы доставать по одному каждое воскресенье, до весны. А пока они горбятся в углу веранды под брезентом. Над одним, откатившимся в сторону и треснувшим, лениво кружат осы.
А утром я шел в осточертевшую школу, безуспешно дрался, терпел насмешки и знал: я не такой, как все. Они живут только здесь, а у меня есть еще и другой, мой собственный, совсем не похожий на этот мир. И верил: наступит день и из моего мира прилетит самолет, сквозь торосы пробьется собачья упряжка, покажутся на горизонте алые паруса, и тогда, стоя на палубе, поправляя летный шлем или поглаживая вожака упряжки, я прокричу им всем, оставшимся на берегу или за кромкой летного поля: не такой, как все!