Записки провинциала
Шрифт:
Рыжий отказался. Тогда я положил свою просьбу к ногам одного блондина. Но блондин адски захохотал, подпрыгнул, ударился об пол и разлетелся в дым.
Это был бред. Я вернулся к своему месту и покорно повалился. Все это время с меня брали деньги.
Вокруг меня организовалась канцелярия, артельщики подсчитывали взимаемые с меня штрафы, касса хлопала форточкой, служащих набирали помимо биржи труда, биржа протестовала, секретарь изворачивался, и Надя все-таки осталась на службе.
Я приносил большой доход.
Пейзаж менялся, лес превращался в дым, дым в брань, провода летели вверх, и вверх в беспамятстве и головокружении летела страшная канцелярия.
Брянский вокзал в Москве сделан из железа и стали. Дорога кончилась.
Я сделан из костей и невкусного мяса. Поэтому я радовался и смеялся. Дорога кончилась.
Теперь я буду осторожен. Я не знал, что есть страшное слово:
– Три.
Я не знал, что есть рыжий с тонкими усами. Он приходит ночью с фонарем и берет штраф. Днем он приходит без фонаря, но тоже берет штраф. Его можно узнать по топорам и лопатам, которые теснятся по околышу его фуражки.
Это ревизор движения.
Теперь я буду опасаться.
Я буду сидеть только на своем месте и делать только то, что разрешается железными законами железной дороги.
В вагоне я буду вести жизнь индийского йога.
Все-таки я ничего не знаю.
Может быть, меня оштрафуют.
Мармеладная история
По Москве шел барабанный дождь и циркулировала вечная музыка. За Москвой толпилась весна.
Развертывалась явная дребедень. При мне был лишь карманный портрет любимой и оранжевая копейка. Оконное стекло не опускалось – испортился механизм. Купе могло предложить мне только жару и голод.
Но я поехал. Меня притягивала карамельная юбка.
Верно то, что путешествие было омерзительно. Теперь я этого не думаю. Имена, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром. Девиз, написанный на знаменах дивизий, бравших Крым, мармеладной канителью повторен в сиятельной кондитерской на башне из сладкого теста.
Нет ненависти, которая не превратилась бы в воспоминание. А плохих воспоминаний нет.
Носильщики гаркали, уезжающие нюхали цветы, провожающие от скуки обливались слезами. Все было в порядке.
Поезд задрожал и сдвинулся.
Я лег.
Он пришел ко мне, когда я спал, и застрелил меня.
Когда я умер, он украл письма и стал читать их, сев на мои мертвые ноги.
Я увидел знакомый, высокий и нежный почерк. Я уже прочел свое имя. Чтобы читать дальше, надо было шире раскрыть глаза.
Я открыл их.
Четыре моих спутника говорили о мебели.
Их было хорошо слушать.
Стулья из бедного ясеня расцветали, покрывались резьбой и медными гвоздиками.
Ножки столов разрастались львиными лапами. Под каждым столом сидел добрый, библейский лев, и красный лев лежал на стене Машиной комнаты, дрожа и кидаясь каждый раз, когда огонь выбрасывался из печки.
Комната была в центре всего мира, а в комнате, на стене, дрожащий лев.
Я молча глядел на него. С плеча катилось дыхание Маши, и в дыхании я разбирал слова, от которых сердце падало и разбивалось с незабываемым звоном стеклянного бокала.
Я проснулся во второй раз.
Стекла вагона еще звенели от резкого торможения. Разбивая стрелки и меняя пути, поезд подходил к забрызганному огнями Малоярославцу.
Я свесил голову и заглянул вниз.
Мебельщики рвали курицу.
Весь путь я молчал.
Мебельщики сатирически осмотрели меня и неожиданно перешли с русского языка на жаргон.
Но я уже не слушал.
Поезд валился к югу. От паровоза звездным знаменем летел дым. От жары в купе стоял легкий треск.
Во всем, конечно, виновата жара. Они одурели от нее.
– Гепеу, – сказал один из мебельщиков. – По морде видно. Не бойтесь, он не поймет. Он не знает языка.
Они ошиблись.
Жаргон я понимал.
Я был солдатом и видел бунтовщицкие деревни. Я узнал любовь и помню худые, вызывающие нежность руки и картофельный снег, падавший на Архангельский переулок. Я работал на строгальных станках, лепил глиняные головы в кукольной мастерской и писал письма за деньги.
Но для мебельщиков мир был полон духоты. Догадка немедленно стала уверенностью.
Поля почернели, тучи сорвались с неба и загудели. Внизу шел громкий разговор обо мне.
Через полчаса к делу припутались факты.
Я услышал, что расстрелял тысячу человек. Я был беспощаден.
Ореховые лакированные буфеты разлетались в щенки от выстрелов моего револьвера.
– Он погубил не одну девушку!
Я рвал на них платья синего шелка, который теперь нигде нельзя достать. Шелк был расшит желтыми пчелами с черными кольцами на животах.
На поезд напала гроза. Само убийство гналось за нами. Молнии разрывались от злобы и с угла горизонта пакетами выдавали гром.
Внизу мне приписывали поджог двухэтажного дома.
У меня была только одна оранжевая копейка. Час захвата власти настал. Я сел и спустил ноги:
– Евреи.
Я ликовал и говорил хриплым голосом:
– Евреи, кажется, пойдет дождь.
Небо треснуло по всем швам. Всему настал конец.
Свои слова я сказал на жаргоне.