Записки русского изгнанника
Шрифт:
Заваленный работою брат иногда поручал мне отвечать на полемику, возбужденную отцом германской артиллерии генералом Роне, который пытался доказать, что данные немецкой легкой пушки, переделанной из орудия старого образца, и связанная с ней тактика выше русской. На самом деле немцы употребляли все усилия на создание тяжелой артиллерии — в каждом корпусе они сформировали по полку, кроме полков гаубиц, по одному на дивизию. С началом войны мы имели всего пять групп тяжелой артиллерии и по группе мортир на корпус.
Мне командир дивизиона поручил выработать
После блестящего смотра герцог не нашел другого слова, как заметить, что я был в парадной форме, а не в обыкновенной: я прилетел в последнюю минуту с панихиды, и у меня не было минуты дня переодевания. Похвалу я получил совершенно с другой стороны. Мой бывший командир генерал Нищенков на совещании по выработке устава, настаивая на двухгодичном сроке обучения разведчиков, сказал: «Полковник Зедергольм находит шесть месяцев достаточными, чтоб из новобранца подготовить разведчика. Он основывается на опыте своего дивизиона. Но ведь я-то знаю офицера, который вел испытания: он из глины делает солдат…»
Практические стрельбы прошли прекрасно. На последней начальник артиллерии генерал Хитрово собрал батарейных командиров и озадачил их вопросом:
— Ну, а теперь я думаю проделать опыт с угломером по совершенно закрытой цели. Кто из господ батарейных командиров возьмет на себя провести его сейчас?
Последовавшая сцена напомнила мне былину о взятии Казани Иоанном Грозным: «больший за меньшего хоронится, а у меньшего и голоса нет». Иные отмалчивались, другие говорили о недостаточном усовершенствовании прибора. Самый живой, малютка Смысловский, спросил генерала:
— Но, ваше превосходительство, а если мы уложим снаряды в это стадо коров, кто возьмет на себя убытки?
На серпуховском полигоне так это и было. Стрелявший получил пожизненное прозвание тореадора, а его батарея целых две недели ела мясо невинных жертв, оплаченных из батарейной экономии.
— Ну, а если так… Дражайший Иван Тимофеевич, придется начать с вас, как с младшего.
Я приложил руку к козырьку и через минуту болтался уже на седле вышки Мейснера, с которым я взвился на десять метров от земли.
— Старшего офицера!
— У телефона подпоручик Стефанов.
— Направить батарейный веер в ориентир!
— Готово!
Я вытянул руку к цели, сжал ее в кулак (другого прибора я не захватил) и повернул веер в сторону поднявшейся 12-орудийной батареи.
— Правые 20–60, трубка 60. Орудиями правее! Великолепный разрыв задымил всю цель.
— Левее на две, 70, трубка 70.
— Батарею!
— Получена нулевая вилка. Два патрона, беглый огонь!
— Стойте, стойте — довольно!
Я слезаю и вытягиваюсь перед генералом. Он берет меня за обе руки.
— Ну, вот, господа! Видите, не так страшен черт, как его малюют.
— Спасибо, милейший Иван Тимофеевич, — он всегда называл меня по имени и отчеству, так как был товарищем по бригаде моего отца.
Я мельком взглянул на выражение лиц собравшихся командиров — ни дать ни взять живая копия с известной картины «Яйцо Колумба».
Вместе со старыми преданиями и традициями уходили в вечность и последние представители старшего поколения нашей семьи. Тетя Туня скончалась на руках у Сережи. Когда мы с Володей видели ее в последний раз, она уже не могла говорить и только лишь молча соединила наши руки, умоляя обоих своих любимцев не покидать друг друга. Тетя Лизоня скончалась месяц спустя на руках у Махочки — я только временами мог уделить ей час-другой, приезжая из лагеря.
Холодно становилось на душе. Холодно и сиротливо. И чем более я терял, тем сильнее влекло меня к жизни какое-то особое чувство безотчетного оптимизма, которое шептало мне:
— Дитя…Торопись! Торопись. Фиалки цветут лишь весной… А мне уже тридцать лет. Еще десяток-другой, казалось мне, и настанет и мой черед…
Я видел достойных девушек, видел очаровательных женщин.
Казалось, стоило протянуть руку и я нашел бы свое счастье, о котором втайне мечтал, которого добивался каждый мужчина. «Но нет, — думалось мне, — все это не любовь, это только компромисс с требованиями природы…»
Маруся
Душа — красна девица
Я имени ее не знаю
И не желаю знать…
Пушкин
Накануне был царский объезд, я был в Петербурге у больной тети и едва поспел к поезду, который отходил с дачной платформы в 7 часов. Вагоны были переполнены, во всех окнах мелькали прелестные дамские туалеты, блестящие формы офицеров или изящные костюмы штатских.
Не видя ни одного знакомого лица на платформе, я решил вскочить в любой вагон, как вдруг заметил в окне необыкновенно изящную головку прелестной молодой барышни… Я был поражен ее изяществом и чистой, нетронутой красотой и невольно остановился как вкопанный.
Кто бы она могла быть? На вид ей казалось не более 16–17 лет. Ее ясные глаза смотрели так приветливо, щечки горели нежным румянцем первой весны, золотистые волосы оттеняли белизну ее прелестного личика…
Я вошел в вагон. Подле нее оставалось пустое место, но я нерешительно остановился у дверей. Усесться рядом с этим неземным видением мне казалось святотатством. Но в ту же минуту мне пришлось проклинать мою робость: из противоположных дверей показалась красивая фигура знакомого кавалериста С.С.Фоминицына, который прямо подошел к ней, вежливо взяв под козырек, просил ее разрешения занять место. Я не расслышал ответа, но Фоминицын извинился и двинулся прямо ко мне: