Записки старого петербуржца
Шрифт:
От хозяйки или хозяина дома требовалось одно — горячий чай. И было нам тогда и интересно, и — отчасти — загадочно (никто же не знал, что и как пойдет дальше), и весело…
Наверное, так же было все и в тот день, в большой, никем посторонним в те времена еще не заселенной и никак не поделенной профессорской квартире.
Родители Нины Ивановны, по-моему, на один миг появились и затем куда-то исчезли. Мы свободно расположились в обширной, несколько сумрачной в тот вечерний час столовой.
Вокруг тяжкого, длинного и широкого «боярского» обеденного стола высились там такие же основательные, ставшие перед
Был тут, разумеется, и казначей Управы: не сомневаюсь, что его вклад в тогдашнее наше пиршество заслуживал упоминания, но я об этом вкладе совершенно забыл…
Как всегда, было шумно. Молодость никогда не бывает вдосталь сыта — мы усердно жевали то, что сами «послали себе», хлебали горячий чай и говорили, говорили без конца. О чем — было не занимать стать. Вокруг нас сгущались и аккумулировались события непосредственной значимости и важности. Все вызывало живой интерес и споры, все, от реформы календаря (только что из жизни каждого из нас вылетели в небытие целые две недели), до декретов о создании Красной Армии и Красного Флота. До отделения церкви от государства. До совсем недавних боев с немцами у Пскова и нашей победы над ними. Наши осузские дела — по правде сказать, довольно невнятные — тоже давали повод для полемики и даже криков… Мы шумели, а время от времени немолодая женщина в темном, видимо продолжавшая еще жить в этой семье старая горничная или няня, тихо ступая, приносила не без некоторого недоумения из кухни то, что ей удавалось там наколдовать из наших странных запасов…
И внезапно на всю квартиру долгим раскатом зазвенел электрический звонок в передней. Раз… Два раза… Три…
Нет, в это время электрические звонки еще не означали чего-то тревожного, да и мы не числили за собой никаких прегрешений: мы не сочувствовали ни восставшим недавно юнкерам, ни продолжавшим саботировать Советскую власть чиновникам. Наши братья не были юнкерами. Наши отцы не были в рядах саботажников. И все-таки «незапный глас» этого звонка заставил молодую хозяйку нашу недоуменно поднять брови: «Кто это может быть?»
Прошло несколько секунд, может быть минута. Дверь приоткрылась.
— Нина Ивановна! — негромко произнесла из коридора та женщина в темном. — На минуточку. Телеграмму тут принесли… господину Левину…
— Левину? — Нина недоуменно вздернула плечи. — Левин, что это за новости? С какой стати вы даете для ваших телеграмм мой адрес?
— Ну, так получилось… — смущенно проговорил Левин, вставая. — Потому что у меня своего — нет…
— Ну так идите же, получите вашу… телеграмму… в конце концов…
Левин проследовал в прихожую. Несколько мгновений спустя он вновь появился на пороге. В руке у него был бесспорный телеграфный бланк. На лице — растерянное выражение.
— Ну, что? — закричали мы все. — В самом деле — вам телеграмма?
— Да вроде мне… — как-то не вполне уверенно ответил казначей Управы.
— Что за глупости, Левин? — возмутилась хозяйка. — Как это «вроде мне»? Откуда телеграмма?
— Да из Шанхая… почему-то… — уж совсем растерянно проговорил Левин, ученик реального училища Богинского, держа бланк на некотором отдалении от себя, как бы не вполне ему доверяя, как ядовитую змею…
— Что? Из Шанхая? А что там говорится? На китайском языке?
— Нет. По-моему — по-французски, — очень серьезно и как бы даже грустно сказал Левин, поднося наконец бланк совсем близко к глазам. — Тут написано: «Арриве осито Шанхай!»
Воцарилось глубокое молчание.
— Левин, дайте сейчас же это сюда! — потребовала наконец Нина Ивановна. — Что еще за глупости… Ой, смотрите, действительно…
Это был самый настоящий официальный бланк тогдашнего телеграфа, с обычной ленточкой-заклейкой, с самым обычным почтовым штемпелем на обороте, со множеством понятных и непонятных пометок карандашом и с совершенно необычным текстом: «Arrivez aussitot Chang-Hay Glickmann» (Немедленно приезжайте в Шанхай, Гликман).
— Кто это — Гликман? — спросил, по-моему только чтобы не молчать, Шполянский.
Левин безнадежно пожал плечами:
— А я знаю? Может быть, у моей мамы был какой-нибудь троюродный брат?
— Погодите, Левин, — собравшись наконец с мыслями, сказал кто-то из нас. — Но… Что же вы теперь будете делать?
Никогда не забуду беспомощного жеста, которым Левин встретил этот вопрос. Ссутулясь, он потерянно развел руками…
— Да… Наверно, придется ехать?! — спросил он не то нас, не то самого себя.
Я решительно ничего не знаю, что случилось с этим Левиным дальше, уехал он в свой полумифический «Шанг-Хай» или нет. Могу сказать только, что больше я, да и все мы его никогда не видели…
Почему я вспомнил этот гротескный эпизод? Только потому, что он ясно показывает: и осузцы бывали совершенно разными, и судьбы их уже тогда могли складываться по-разному. Время было необычное, сложное, пестрое, многопланное. Далеко не все мы могли в те годы выступать как умудренные опытом сознательные стрелочники на своих собственных путях.
Бывало так, что стрелки, таинственно щелкнув, переводились перед нами сами, как нынешние автоматические. Случалось, их переводили перед нами руки наших отцов или матерей.
Но бывало, что у того или другого из нас просто не хватало твердости духа собственной своей волей определить направление своего дальнейшего пути. А случалось — хватало.
За полгода до этого вечера, в августе семнадцатого, мне самому довелось задуматься над такой — лично моей — стрелкой.
Летом семнадцатого года материальное и бытовое положение почти всех нас стало нелегким. Рябушинские грозились задушить Революцию «костлявой рукой голода». Все денежные накопления (а в кругу, к которому принадлежала моя семья, они были эфемерными, ничтожными) превратились в дым и прах. Старшие просто перепугались; многие впали в то состояние, которое английский уголовный кодекс определяет как «пребывание в телесном страхе».