Записки Степняка
Шрифт:
В другом углу отец Вассиан сетовал на пакости некоего отца Вавилы, пастыря соседнего прихода. Сетования эти мрачно выслушивались отцом Досифеем, который только и делал, что издавал глубокомысленное мычание, тяжело отдувался, размашисто расчесывая свою громадную рыжую бороду крошечным роговым гребешочком, и неодобрительно посматривал по сторонам. А около отцов стоял и тоже сетовал отец дьякон. Он — как и подобает маленькому человеку — изъявлял свои чувства чрезвычайно скромно: деликатно подкашливал в рукав ряски и умильно поддакивал. Отец Вассиан говорил очень грустным и медлительным голоском, как бы тяжело скорбя о брате своем по Христе, то есть об этом самом отце Вавиле, хотя я доподлинно знал, что таких врагов,
— …Вот я говорю — жалостливо тянул отец Вассиан, — позволительно ли так ронять сан? Ну, у всякого слабости, это что толковать — "несть человек еже не согре-{397}шит", но, с другой стороны, согласитесь сами: служитель алтаря и — алчен… Ведь это, как хотите, — соблазн!
— Не подобает, — густо промычал отец Досифей.
Отец дьякон кашлянул в руку и заискивающе вскинул подобострастные глазки свои на отца Вассиана.
— Вот позавчера тоже старушка одна ко мне приходила, — таинственным полушепотом продолжал отец Вассиан, трагически вылупляя свои воспаленные глазки, — не хоронит!.. Дай три целковых!
— Гм!.. — удивился отец Досифей, неистово вонзая гребешок в густые волосы бороды.
Отец дьякон опять кашлянул, на этот раз уже с явным неодобрением.
— Ну, разве это дозволительно? Разве это приличествует сану иерея? — с ужасом воскликнул и приподнял брови отец Вассиан. (Увы! — он сам не брал за похороны меньше трех рублей.) — Пятый день покойник-то в караулке лежит… Посудите сами!..
Отец Досифей сокрушительно потряс бородой и возвел очи горе, как бы призывая господа бога в свидетели своего сокрушения (у него, год тому, весь свадебный поезд ночевал в церкви, за неимением у жениха тех двадцати рублей, которые просил с него за венчание отец Досифей). Отец дьякон тоже не оставил изъявить свои чувства: он так негодующе кашлянул, что даже привлек общее внимание.
— …Крысы покойнику-то ухо отгрызли!.. — ужасающим шепотом добавил отец Вассиан, как бы в изнеможении от скорби и негодования.
После чего все трое, с надлежащей серьезностью во взорах и солидностью в движениях, направились к заветному столику.
Дамы тоже не забывали выпивать и с каждой рюмкой «дрей-мадеры» становились все развязней и веселее. Жена отца Досифея даже покушалась было затянуть "Во лузях", но было вовремя остановлена каким-то иносказательным телодвижением отца Досифея и снова поверглась в столбняк. С тех пор она уже не издавала ни звука и целый вечер сидела с полуоткрытым ртом, в который, как в воронку, сливала «дрей-мадеру».
Моргуниха уселась около одного из ломберных столов и оживленно беседовала с Чумаковым и фельдшером. Раз-{398}говор ее теперь лился быстро и порывисто. В ее блистающих глазах и в лице, разгоревшемся от вина, начинало напрягаться то чувственно-задорное выражение, которое и было отличительным признаком всего ее существа.
Близость Моргунихи, по-видимому, опьяняюще действовала на ее собеседников. Впрочем, выражалось это опьянение не одинаково. Фельдшер окончательно раскис и, изобразив из своего лица одну сплошную приторно-сладкую улыбку, неистово подергивал кончиком своего нервного носика и откалывал комплименты один другого забористей. Чумаков держал себя угрюмо, и необычность его настроения можно было заметить разве только по глазам, иногда метавшим на соседку плотоядные молнии, да по тому сосредоточенному и как бы хладнокровному азарту, с которым он ставил громадные ремизы, покупал "в темную", играл на десятке, а иногда даже и без козыря, и пренебрежительно разбрасывал по столу крупные кредитки. Всему этому, мимоходом сказать, очень радовался один из партнеров Сережи, хитроумный отец Симеон. Беспрестанно потирая о полы полукафтанья вечно потевшие руки свои, он с крайним смирением и аккуратностью, и каждый раз с легким вздохом, впихивал
Наконец Чумаков не выдержал. Он внезапно побледнел, порывисто встал из-за стола и объявил, что играть больше не будет. Надо было видеть состояние отца Симеона! Он ужасно перетревожился, весь как-то засуетился и испуганно засеменил ножками. Беспорядочно торопясь и волнуясь, он начал доказывать Сереже, что на очереди еще два ремиза и что поэтому игру оставлять «бесчестно». В его необыкновенно скрипучем и беспомощно дрожащем голоске ясно послышались слезы, его желтоватые глазки усиленно заморгали и заблистали каким-то словно фосфорическим светом, во впадинах щек показалось судорожное подергиванье… Самое слово «бесчестно» он почти выкрикнул, горячо и требовательно. Казалось, еще мгновение, и он разразился бы рыданиями. И обычное смирение его и присущую ему кроткую язвительность все на этот {399} раз превозмогла какая-то жгучая, беспокойная жадность. Но Чумаков посадил за себя купца-хуторянина, и отец Симеон, скрепя сердце, стих.
— Что же вы бросили? — спросил я у Сережи.
— Э, ну их… — Он энергично махнул рукой, — давайте-ка выпьем лучше!
Мы выпили. Чумаков явно находился в возбужденном состоянии. Он ерошил свои волосы и был бледен.
— А, какова, черти бы ее подрали! — шепнул он мне.
Я выразил недоумение.
— Да эта… черт!.. Моргуниха!.. Зажигательная, бестия…
Он даже зажмурился и зубами заскрипел, а затем продолжал:
— Что значит столичная-то штучка! Ведь вот наши девки, посмотришь, обыкновенные, страсть хороши есть… Иная просто дьявол-дьяволом!.. А ведь этого нет вот — чтобы одурманивало тебя.
Он подумал, пожевал сардинку и снова заговорил:
— Я полагаю — от бессовестности это от ихней… Ведь наши девки что? Ей ежели рубль, так она овечка… Очень они даже бессовестны! Нет у них, чтоб жестокости этой… А ежели иная и закобенится — родные приспособствуют. Это, я вам доложу, такой народец!.. Я вот вам расскажу, случай со мной был. Прошлым, стало быть, летом девчоночка тут одна объявилась, — так, ежели не ошибиться, малолеток еще. Ну, и — ничего не поделаешь!.. Уж я бился, бился с нею… Вы не поверите — пищи лишился… Замуж ее, дуру, обещался взять… Ничем не проймешь!.. Закаменела!..
И немного погодя загадочно посмотрел на меня и произнес:
— Ну и что же?
— Ну и что же? — повторил я.
— А то, что все дело-то опять-таки в деньгах стояло. Матери всучил четвертную, она мне ее сама привела, на хутор… Пять верст ночью перла!.. Препоганый, я вам доложу, народ… Ей корову там нужно было купить, так вот из-за коровы… подите вы с ними!.. Ну, и напарил я ее с этой коровой, — с добродушным смехом добавил Сережа, — поля-то у нас сумежные, она раз и попадись ко мне в загон… так я с ней семь целковых слупцевал! {400}
А потом помолчал и снова продолжал:
— Нет, скучно теперь. Вы знаете — я смерть этого не люблю, чтоб без запрета мне все. Ну, какое удовольствие?.. Вот прежде так бывало: ходишь, ходишь около девки-то, так даже тоска тебя засосет… Народ был крепкий, настойчивый. Бывало, мужик-то князем на тебя смотрит! Мужик был хлебный, тучный. А нонче… уж так они опаскудились, так опаршивели — смотреть тошно!.. Нет, не люблю я этого!.. Я тятеньке прямо говорю: мне это не по душе… Согласитесь сами, какое я могу получить здесь удовольствие?.. Ты дай мне мужика-зaворотня, ты мне предоставь такого, чтоб от него разбойником шибало, — это я понимаю. Переломить его, загнать в свою веру… Вон брат Липатка тятеньке пишет — приеду, говорит, не иначе как фабрику заводить, — мне это не по душе!