Записки Степняка
Шрифт:
— Ловко!.. Вот так звезданул! — произнес он.
Немного спустя Глафира поднялась и, на ходу повязывая кичку и размазывая по лицу кровь, направилась к порядку, оглашая улицу жестокой бранью и проклятиями. Зрители покатывались со смеху. Мужики торжественно, хотя и с заметной торопливостью, вели к кабаку Глафирина мужа, который мягким и дребезжащим голоском, по-видимому, на что-то жаловался. Мужичок, ударивший Глафиру, услужливо поддерживал его под руку и радостно выкрикивал:
— Первое дело — в морду! Они из эстого страсть как жидки… бабы эти!
— Чего способней! — хором подхватили остальные товарищи Глафирина мужа. — Не иначе
Не доходя до дверей кабака, все четверо вдруг затянули песню. К ним тотчас еще присоединилось человек пять, и в кабак повалила уже целая толпа. Песня нескладными звуками неслась из дверей кабака:
Э-их мы по Питеру…
Мы по Питеру, братцы, гуляли,
По трактирам, братцы, кабакам…
Э-их много денег…
— Тоже и у них есть ухватка, — вдумчиво заметил Михайло.
— У кого?
— А у баб. Она тебя, то ись, ежели проникнет теперича… Одно слово дух вон!.. Тоже хитрый народ…
А мужичок, ударивший Глафиру, выскочил из кабака {380} и, высоко вознося над головою дрянные сапожишки, закричал на всю улицу:
— Эй, народ православный!.. Кому есть охота Митрошкины сапоги вздеть!.. Четверть водки да два ратника 1 просит Митрошка!.. Митрошка весну почуял — без сапог желает оставаться!
Мы двинулись далее.
— Это уж ты как хошь, дядя Митяй, а осьмуху выволакивай! — слышалось в кучке, обступившей седенького и дряхлого старикашку.
— Знамо, осьмуху…
— Чего уж — по совести!
— Как есть что по совести…
— Тоже на мир плевать не приходится!..
— Пора и совесть знать…
— Заедаться-то кабыть не к делу…
— Уж девятый год, почитай, пастухом-то ходишь!
— Пора бы миру-то и отблагодарить…
— Взять-то кабыть негде мне, кормильцы… Негде взять-то ее, осьмуху-то… — с тоскливым смирением шамкал старикашка, робко поводя по толпе своими выцветшими, слезящимися глазами.
И опять:
— Нет уж, дядя Митяй, подноси… Раскошеливайся… чего уж! — Почитай, девять годов ведь… — Хлеба-то мирского ты тоже немало пожрал… Совесть-то, ведь она зазрит. — Как есть зазрит! — От ей тоже не убежишь, от совести-то… — Не-эт, врешь!.. — Не таковская!.. — Выволакивай, выволакивай осьмуху!.. — Тоже, брат, мир-то объедать не приходится!..
С другого конца села к кабаку валит еще толпа девок. Под звонкие удары заслонок перед этой толпой ломались две бабенки, неистово потрясая платками и как-то неестественно выворачивая груди. Девки орали во всю мочь:
Охо-хошеньки, хохошки, Надоели нам картошки… Нам картошечки приелись, Ребятенки пригляделись… Охо-хо хо, охохошки, Отходились мои ножки По красн-ярской по дорожке… {381} Вы скажите Миколашке Записалась я в монашки… Хоть в монашках жить я буду, Миколашку не забуду… Вы подайте стакан чаю Я по миленьком скучаю… Вы подайте стакан рому Я поеду ко иному… Вы подайте папироску Я воспомню про Федоску… Охо-хо-хо…Мы
В санях, откинувшись к задку, небрежно полулежали три дамы. Я знал из них лишь одну — сдобную супругу отца Вассиана. Смазливая рожица другой, с наивно приподнятой губкой и восхищенными глазками, и смуглое лицо третьей, с каким-то горячим, жадным и пронзительным взглядом, — не были мне знакомы.
Посреди них помещался волостной писарь с огромнейшей гармонией в руках и вертлявый фельдшер с золотым pince-nez на нервном, вечно дергавшемся носике. Кроме того, в глубине саней виднелась еще фигура, хотя и в великолепной скунсовой шубе, но уже совершенно пьяная. Видом фигура походила на купчика, — но я совершенно не знал этого купчика. Зато хорошо знал и помнил того, который правил лошадьми и так молодецки крикнул "стой!" {382}
Сжимая в левой руке небольшую смушковую шапочку, распахнув лисью поддевку, из-под которой алела шелковая рубаха, опоясанная серебряным поясом, он раскланивался со мною, сдерживая правой рукою бешеную тройку. Он правил стоя, немного откинувшись назад от усилия сдержать горячившихся коней. Его маленькую окладистую бородку занесло снегом и подернуло инеем; слегка прищуренные глаза блистали диким, своенравным огоньком; волосы, остриженные в кружок, беспорядочными прядями свешивались на упрямый невысокий лоб. На красивом лице горел пышный румянец. От всей его невысокой, но статной и крепкой фигуры так и веяло здоровьем и какою-то отчаянною, ни перед чем не останавливающеюся удалью…
Это был Сережа Чумаков, или, если хотите, Сергей Пракселыч, — блудный сын богача-купца, которому принадлежало в нашем околотке около десятка тысяч десятин земли с пятью хуторами и с неисчислимой массой крупного и мелкого скота.
— Гуляем, Николай Василич!.. — ухарски закричал он мне, оскаливая свои зубы, белизною подобные снегу. — Просим милости в гости — на Аксеновский хутор… Завсегда с нашим удовольствием, потому — сами теперь хозяева!
Кавалеры разразились смехом. Дамы взвизгнули… Я еще не успел ответить Сереже, как вдруг он гикнул неестественно диким голосом, и тройка бешено рванулась, обдав меня целой тучею снега. Колокольчики залились каким-то захлебывающимся, то ноющим, то смеющимся звоном… Кавалеры выкрикивали во всю глотку: "Жги!.. Дай любца!.. Иде-о-о-ом!.." Дамы хохотали. Гармония оглашала улицу плясовыми нотами. Сережа свистал и издавал какие-то совершенно неподобные, почти истерические восклицания… Издали эти восклицания можно было принять за рев тоскующего от страсти зверя.