Записки Степняка
Шрифт:
Здесь посреди седых бород и старческих кудрей рокотало что-то и вовсе неизъяснимое… По крайней мере я ничего не понял в этом рокоте, и уж Михайло, настоятельно прислушавшись к нему, с широкой улыбкой объяснил мне, что судят вора. Из сплошной галды вырывались следующие восклицания:
— Ах ты, такой-сякой!
— Не-эт, это ты врешь… вррешь…
— Сват он мне, ай нет?.. Нет, ты скажи, скажи-и… (Этот голос был особенно пронзителен и дребезжал подобно пиле, брошенной в воздух опытным покупателем на ярмарке.)
— Одно
— Облопаешься!
— А-ах, дьяволa вы… — И-их, да кабы взодрать, и взодрал бы… Ведрро, и шабаш! — Нет, хомут на яво по-настоящему… — Первое дело хомут!.. — Притянуть бы вожжами к телеге, да в кнутья бы!.. Ого-го-го… Не воруй!
— Ведь сват он мне — рассудите вы, старые дьяволa!
— Становь, становь ведро-то!.. Робя! розгачей ему… — Хомут, хомут на шею да по селу… — Боже упаси, чтоб прошшать…
— Да ведь жрать-то ему нечего, черти!.. Лопать-то ему… Рассудите, чего ему лопать-то! а? — усердствовал пронзительный сватов голос.
— Нет, по скулам ихнего брата!… - Ай за волосья… — Чего-то розгачей, одно слово! — Горячих штоб… — Вед-ррро!.. {377}
Но внезапно шум этот прервался громким возгласом:
— Старички поштенные! Нил Ерофеич едет…
И вся кучка среброголовых старичков, с длинными палочками в руках и с патриархальными бородами, спешно направились к середине улицы. Там остановились козырьки, запряженные жирным жеребцом, и из них, важно покряхтывая, вылез к старичкам толстый сивый мужик. И только вылез он, снова поднялся шум неописуемый. Впрочем, в шуме этом теперь уже превозмогали не грозные и не укоряющие ноты, а мягкие и подобострастные.
— Э, Нил Ерофеич! Благодетель!.. — слышались голоса. — Старичков-то, старичков-то не забывай… — Рады мы масленице-то матушке, голубчик ты наш!.. Кости-то наши старые разгулялись… — Водочки бы им… душенька-то пить запросила, Ерофеич!.. — Угости, поштенный человек!.. — Мы кабыть стоим по заслуге-то по нашей… — Мы для тебя вот как — всей душой! — Ты вот старшина теперь — доходишь срок, опять постановим… — Старички не выдадут… — Старичок — ты ему угоди, а он выручит! — Это как есть… — Ты не гляди, что на тебя недочет взвели… — Нам это все единственно как наплевать… — А ты думал как, — известно, наплевать! — Семьсот рублев деньги для волости невелики… — Как еще невелики-то… — А мы завсегда рады уважить хорошему человеку… — С миру по нитке — голому рубаха!
И в сопутствии солидно шествовавшего впереди Нила Ерофеича все потянулись в открытые двери кабака, широкою пастью зиявшие за народом. А спустя несколько минут выскочил оттуда раскрасневшийся, подвыпивший старичишка с огромной лысиной и закричал на весь народ:
— Эй, православные! ведите сюда свата Аношкиного, — мы его, вора, в хомуте малость поводим… для потехи!
И народ с радостным хохотом подхватил призыв к «потехе» и мгновенно выделил из себя человек
Мы тронулись далее и, проехав кабак, увидали следующую сцену. Маленький, тщедушный мужичонко, без сапог и шапки, отбивался от высокой носастой бабы, озлобленно тянувшей его за руку. Мужичонко едва держался на ногах и, конечно, не осилил бы с бабой, если бы его, в {378} свою очередь, не тянули к кабаку два здоровенных и тоже сильно подвыпивших мужика. У бабы, от неимоверных усилий стащить мужичонку, съехала с головы кичка, и растрепанные волосы спустились на злое, испитое лицо. В ее глазах стояли слезы, осипший голос дрожал и прерывался.
— Окаян-ный!.. — причитала она, — без просыпу третий день… Пропойца!.. Жена без хлеба-а… Идол!.. Оглашенный!.. Совести-то в вас нету-у… Душегубы!..
— Пущай!.. Пущай, говорю… — сладко усмехаясь, бормотал мужичонко, вырываясь из ее рук. — Я сказал, и пущай… Я сказзз…
— Кум! что ж ефто за порядки! — укорительно вопил один из тянувших мужичонку сзади и усердно подхватывал его под мышки.
— Ломани ее хорошенько, дьявола, по сусалам… Чего она! — кричал другой, пыхтя от напряжения.
— Глахфер… Глахфер… не трошь… Слышь?.. Ослобони, говорю… томно закрыв глаза, тянул мужичонко.
Но Глафира не пускала. Она точно замерла в одной отчаянно-мучительной позе: пальцы ее впились в руку мужа, на синеватом лице загорелся багровый румянец, длинный неуклюжий стан, покрытый одною только рубашкой, судорожно вздрагивал от непосильного напряжения.
— Иди-и, погибели на тебя нету!.. иди, родимец! — истерически кричала она; и эту группу, с хохотом и прибаутками, обступили подзадоривающие зрители.
Лицо тщедушного мужичка вдруг преобразилось. С него не сошла добродушная, расплывчатая и несколько ленивая улыбка, но глаза как-то мгновенно раскрылись, и в них замелькал какой-то не то задорный, не то просто насмешливый огонек.
— Ты чаво? Ты чаво?.. — зачастил он, быстро подвигаясь к лицу Глафиры. — Ай дать? Ай дать?
— Стрекани, стрекани ее по морде-то!… Стрекани подюжей!.. Чего она… Ишь, прилипла, подлец!.. — серьезно убеждали мужичонку окружающие, но он снова раскис и снова бессвязно лепетал умильным голоском:
— Ей-богу, по одной… Однова дыхнуть!.. косушку куда ни шло… Глахфер!.. Не замай… Ей-богу же, по косушке! {379}
А мужики снова вырывали его из оцепеневших рук бабы и тянули к кабаку, тяжело сопя от усилий.
Разрешилась эта сцена совершенно неожиданным пассажем. Из кабака вдруг нежданно-негаданно выскочил коренастый растрепанный мужичишка и, быстро подбежав к Глафире, ни слова не говоря, ударил ее по уху. Та пронзительно вскрикнула, оторвалась от мужа и как сноп повалилась в снег, окропив его тонкою струйкой крови. Мой Михайло даже крякнул от удовольствия.