Заплыв (рассказы и повести, 1978-1981)
Шрифт:
— Да вижу, Ефимыч, вижу. — Заложив руки за спину, Кедрин рассматривал плакаты, неряшливо налепленные на стены.
— Товарищ Кедрин, — торопливо заговорил Тищенко, приближаясь к секретарю. — Я не понимаю, ведь…
— А тебе и не надо понимать. Ты молчи громче, — перебил его Мокин, садясь за стол. Он выдвинул ящик и после минутного оцепенения радостно протянул:
— Еоошь твою двадцать… Вот где собака зарыта! Михалыч! Иди сюда!
Кедрин подошёл к нему. Они склонились над ящиком, принялись рассматривать его содержимое. Оно было не чем иным,
В левом верхнем углу, где рельеф плавно изгибался долгим и широким оврагом, грудились десятка два разноцветных изб с палисадниками, кладнями дров, колодцами и банями. То здесь, то там вперемежку с телеграфными столбами торчали одинокие деревья с микроскопической листвой и лоснящимися стволами. По дну оврага, усыпанному песком, текла стеклянная речка, на шлифованной поверхности которой были вырезаны редкие буквы РЕКА СОШЬ.
— Тааак. — Кедрин затянулся и, выпуская дым, удивлённо покачал головой. — Это что такое?
— Это план, товарищ Кедрин, это я так просто занимаюсь, для себя и для порядку, — поспешно ответил Тищенко.
— Где не надо — у него порядок. — Склонив голову, Мокин сердито разглядывал ящик. — Ты что, и брёвна возле клуба отобразил?
— Да, конечно.
— Из чего ты их сконстролил-то?
— Тк из папирос. Торцы позатыкал, а самоих-то краской такой жёлтенькой… — Тищенко не успевал вытирать пот, обильно покрывающий его лицо и лысину.
— Брёвна возле клуба — гнилые, — сумрачно проговорил Кедрин и, покосившись на серый кончик папиросы, спросил: — А кусты из чего у тебя?
— Тк из конского волосу.
— А изгородь?
— Из спичек.
— А почему избы разноцветные?
— Тк, товарищ Кедрин, это я для порядку красил, это вот для того, чтобы знать, кто живёт в них. В жёлтых — те, которые хотели в город уехать.
— Внутренние эмигранты?
— Ага. Тк я и покрасил. А синие — кто по воскресеньям без песни работал.
— Пораженцы?
— Да-да.
— А чёрные?
— А чёрные — план не перевыполняют.
— Тормозящие?
Председатель кивнул.
— Вишь, порасплодил выблядков! — Мокин в сердцах хватил кулаком по столу. — Михалыч! Что ж это, а?! У нас в районе все хозяйства образцовые! В передовиках ходим! Рекорды ставим! Что ж это такое, Михалыч!
Кедрин молча курил, поигрывая желваками костистых скул.
Тищенко, воспользовавшись паузой, заговорил дрожащим захлёбывающимся голосом:
— Товарищи. Вы меня не поняли. Мы и план перевыполняем, правда, на шестьдесят процентов всего, но перевыполняем, и люди у меня живут хорошо, и скот в норме, а падёж — тк это с каждым бывает, это от нас не зависит, это случайность, это не моя вина, это просто случилось, и всё тут, а у нас и порядок и посевная в норме…
— Футбольное поле засеял! — перебил его Мокин, выдвигая ящик и ставя
— Тк засеял, чтоб лучше было, чтоб польза была!
— Верёвкой стены конопатит!
— Тк это ж опять для пользы, для порядку…
— Ну вот что. Хватит болтать. — Кедрин подошёл к столу, прицелился и вдавил окурок в беленький домик правления. Домик треснул и развалился. Окурок зашипел.
— Пошли, председатель. — Секретарь требовательно мотнул головой. — На ферму. Смотреть твой «порядок».
Тищенко открыл рот, зашарил руками по груди:
— Тк куда ж, куда я…
— Да что ты раскудахтался, едрена вошь! — закричал на него Мокин. — Одевайся ходчей, да пошли!
Тищенко поёжился, подошёл к стене, снял с гвоздя линялый ватник и принялся его напяливать костенеющими, непослушными руками.
Кедрин сорвал со стены вымпел, сунул в карман и повернулся к Мокину:
— А план ты, Ефимыч, прихвати. Пригодится.
Мокин понимающе кивнул, подхватил ящик под мышку, скрипя кожей, прошагал к двери и, распахнув её ногой, окликнул стоящего в углу Тищенко:
— Ну что оробел! Веди давай!
За дверью тянулись грязные сени, заваленные пустыми мешками, инвентарём и прохудившимися пакетами с удобрением. Белые, похожие на рис гранулы набились в щели неровного пола, хрустели под ногами. Сени обрывались кособоким крылечком, крепко влипшим в мокрую, сладко пахшую весной землю. В неё — чёрную, жирную, переливающуюся под ярким солнцем, по щиколотки вошли сапоги Тищенко и Кедрина.
Мокин задержался в тёмных сенях и показался через минуту, коренастый, скрипящий, с ящиком под мышкой и папиросой в зубах. Солнце горело на тугих складках его куртки, сияло на глянцевом полумесяце козырька. Стоя на крыльце, он сощурился, шумно выпустил еле заметный дым:
— Теплынь-то, а! Вот жизнь, Михалыч, пошла — живи только!
— Не говори…
— Природа — и та радуется!
— Радуется, Петь, как же ей не радоваться… — Секретарь рассеянно осматривался по сторонам.
Мокин бодро сошёл с крыльца и, по-матросски раскачиваясь, не разбирая дороги, зашлёпал по грязи:
— Ну что, председатель, как там тебя… Показывай! Веди! Объясняй!
Тищенко засеменил следом:
— Тк что ж объяснять-то, вот счас мехмастерская, там амбар, а там и ферма будет.
Кедрин, надвинув на глаза кепку, шёл сзади.
Вскоре майдан пересекся страшно разбитым большаком, и Тищенко махнул рукой: повернули и пошли вдоль дороги, по зелёной, только что пробившейся травке.
Снег почти везде сошёл — лишь под мокрыми кустами лежали его чёрные ноздреватые остатки. Вдоль большака бежал прорытый ребятишками ручеёк, растекаясь в низине огромной, перегородившей дорогу лужей. Возле лужи лежали два серых вековых валуна и цвела ободранная верба.
— А вот и верба. — Мокин сплюнул окурок и, разгребая сапогами воду, двинулся к дереву. — Ишь распушилась. — Он подошёл к вербе, схватил нижнюю ветку, но вдруг оглянулся, испуганно присев, вытаращив глаза. — Во! Во! Смотрите-ка!