Заполье
Шрифт:
— В инквизицию? Но простите, шутка неудачная, конечно…
— Более чем. А с другой стороны, на чём бы союз стратегический нынешний еврейства с Западом, с англосаксами особенно, строился, как не на общей вере во всесилье зла?.. — Он даже паузе позволил зависнуть, требовательно глядя, чтобы дать собеседнику вникнуть в смысл довольно громоздкой на слух и риторической фразы своей. — Или — тактический — с реформаторами нашими так называемыми? Не-ет, изуверился и в изуверстве ветхом закоснел, в эгоизме пополам с гордыней… еврей — человек ветхий по преимуществу, в смысле нравственном. Не повзрослел, в мировоззренческой, в эгоистической детскости застрял, а потому — вне развития — даже и вырожденчеством занемог, чему Ломброзо свидетель, из среды ихней. Но хватило на апостолов, на первые общины — и то великое дело, концентрат-то духовный какой!.. Тоже диалектика, как видите, по полюсам разводит,
— Да все мы тут друг друга задерживаем… ну, и что теперь — не поговорить? В себе на засов запереться? Так это ещё хуже, — вроде как в шутку сказал он. Из зацикленных малость на том, целую вот платформу под это подвёл, и в логике не откажешь. Но в логике верующих именно, постулатами христианства обоснованной, с ней-то проще; а в исторической, объективистской якобы всё до того замутнено, ложными посылами с выводами и демагогией извращено, от Геродота до фоменок с фукуямами, что это, собственно, и логикой-то не назовёшь… веры не имея, веры не внушают? Похоже, истинной истории своей человеку так и не узнать, разве что версии чьи-то, немощными попытками объективности кое-как подпёртые, немощью нашей объять всё и сопрячь… Но что это он в откровенья-то пустился сразу, козак с Сечи, — доверяя ему как собеседнику? Страха иудейска не ведая? Ведь нарвёшься же, мил человек, продадут же — добровольно причём, чтобы себя выказать иными. Сколько их сейчас, русачков продажных, готовых и всплакнуть с тобой, и в грудь себя ударить, рубаху попортить? Не сосчитать, бесчисленны в лицах оттенки слабости, подгнилости и равнодушия, национальным нашим фиговым простодушьем и враньём едва прикрытые, неверности этой маломысленной и ненадёжности, даже и в пустяках… неужто не нарывался, Ничипорыч? Сдадут же за первым углом — либо осмеют, зевнут. — А народ характеризовать, любой — дело вообще довольно сомнительное, кажется мне. Вчера он такой, нынче другой… вместе с линией жизни колеблется — ну, как и русский наш…
— И всегда один и тот же! — встрепенулся Сечовик. — Опять диалектика. Константы в нём остаются — нерушимые, как их ни назови: архетипом там, менталитетом ли. Цыган умирает, а чина не меняет — это не про них, цыган, одних. И вот когда телесность, персть, корысть материалистическая всякая верх стала брать в еврействе над полюсом другим, богоносным его смыслом, тогда и пришел спаситель, выявил всё… О, это великий, это переломный миг исторический был, к нравственному шаг огромный! И смена эпох, эона одновременно , смена самого богоносного субстрата, носителя духа — греко-римским, мировым уже… А ушла богоносность, отлетел истины дух — что осталось? Ну, энергетика необыкновенная, на великое же даденная, как никому на свете, может. А вот куда направлена она или кем осёдлана…
— Для вас безусловно ясно.
— Да, — с неким вызовом сказал, вздёрнул голову Сечовик, построжал глазами. — И за двадцать веков борьбы с христианством — самой что ни есть идейной, отметьте себе, где не столько люди, сколько принципы сшибались непримиримые, — так в избранность свою улез народец, уже фиктивную, во «всё дозволено» ради неё… В такую чёрную дыру затащили раввины его, в расизм отъявленный, по пунктам у них прописанный, что как-то, знаете, и жутковато даже за них. Это ж осмелиться надо — зло прямое, что ни есть циничное, на вооруженье взять… нет, дерзкие необычайно, жестоковыйные водители-воители у него и много скорбей ему принесли и в мир привнесли тоже — себе так даже больше душевредительства, себя извратив… Вот она где, кара-то настоящая! Всяк себя здесь наказывает в первую очередь, да, хоть нас самих теперь взять — вот что творим-то?! А они… ну, что они? Лишь союзники всякой слабости нашей, беды — зато какие верные! В любую нашу трещинку ломик суют, всякое сомненье наше в ранг руководящей идеи для нас же, дурней, возводят, а уж подменить что-то стоящее наше, выхолостить, чадной своей пустотой заполнить, виртуальщиной серной… ох, знаем мы эту рыбу-фиш. Всё под себя подмять хотят, всю ойкумену человеческую, уж и Запад весь по их калькам выкроен, выстроен, по злобе ростовщической… — И смиряя себя, с пятнами нервическими на высоких, почти татарских скулах, в окно хмуро поглядел опять, то ли передохнул, то ль вздохнул. — Но вот нам злобиться не надо, нет. Принимать надо как испытанье божье очередное на человека, себя выправлять. Нет, страшная вещь эта диалектика: не доглядишь — и сам не заметишь, как в такое скатишься…
— Вот именно. Может, обобщаете слишком… все мы люди-человеки. Иль убеждены?
— Всем корпусом современных данных… так это говорится? Давненько всем этим интересуюсь, отслеживаю, у бога пониманья прошу… Что, непривычно? —
— Что спрашивать… На переучет бы закрыть его, хоть на время. На чистку.
— А сие дело не наше, не дай-то бог нам самим… уже пробовали, примеривались. Нет, всё ж и равновесье какое-то есть, нам не понятное, гармония. И другая чаша весов не здесь, трансцендентна она… Но вот мы в одиночку всё, и соборность наша если раз в столетье сработает, то и хорошо, — а они? Всегда-то вместе, в кулак сжаты, за любой свой интерес как один… — Он это на одесский манер произнёс — «интэрэс», и говорил медленней теперь, раздумчивей, хотел быть убедительней, верно, и лишь худыми костяшками пальцев по столу нервно отстукивал, какой-то свой такт отмерял. — Корпоративность у них, знаете, святей ихнего папы, пахана козлоногого. Какой, впрочем, не чинится, всё позволяет — до времени... Думаете, небось, свихнулся на идефиксе этом, демонизирую? Про меня?
— Ну, зачем же, Михаил Никифорыч… думаю, что не оставляете недодуманным. А то что-то разленились мы до конца мысль доводить — или боимся. В другом дело. На кой ляд вообще им тогда какая-либо вера, хоть и в нечистого… так я вас понял? Чего другого, а рацио, практицизма с цинизмом у них уж побольше нашего…
— Верно, всё верно… А затем, что поначалу тут вопрос не столько веры, сколько идеи. А точней, веры в идею. В замысел свой, а не в промысл божий. И это, между прочим, не только у раввината высшего, но ведь и у христианской некогда верхушки западной тоже, в масонерию поголовную впавшей, — вера в концептуальную именно идею зла, вседозволенности. А прикрыть свою злостность эту… да хоть равенством добра и зла прикрыть, манихейством, булгаковщиной нынешней. Или там вынужденностью зла, как горького лекарства, почему нет. Но без крыши, навершия мистического, без метафизики своей идея — любая — не жилец, вот ведь в чём дело. И потому метасимвол её, в свою очередь, просто не может не персонифицироваться рано или поздно в некое… ну, сверхличность некую, что ли, обоженную, это ж алгоритм человеческого мышления самого, матрица его. Нет, если уже не веруют, то верят: в идею, а чрез неё и в подателя сверхсущного её, покровителя, вот ведь как! Для них же, поймите, добро на земле так же эфемерно или невозможно, как для старцев наших зло в творении…. Полюса!
— Логика своя, — сказал, наконец, он подуманное, — у вас есть, конечно…
— А тут не логика только… да и что она? Сама-то структура мира алогична, по всему, и антиномична насквозь. И этот холст, эта подоснова духовная — она то и дело сквозь грунтовку общеприродную проступает, сквозь наляпанное человеком тоже… А вообще-то, довольно грандиозную, по нашим понятиям, и трагическую успели мы картину намалевать, да и… мерзкую, что ни говори. И чем дальше, кстати, тем она больше осыпается, краска. Как ни замазывай, а проглядывает всё чаще она, подоснова, — метафизическая, высшая. Всё чаще, — убежденно повторил он, — и совсем неспроста это… Ну, а диалектика с логикой, антиномия — это лишь домоправительницы здешние, экономки, не хозяин сам. Лишь правила некоторые для жалкого разума нашего. К исполненью, впрочем, не так уж обязательные, любовь и их перемогает.
— Но смысл-то? — Непростым оказывал себя протеже Воротынцева, по той же последней фразе даже судя, да и не приходилось ждать другого — как и убеждать собеседника, что уж лучше объективировать и зло, и добро, к безличному относить как просто имеющему быть в природе вещей, чем пускаться в рискованные рассуждения насчёт персоны с рогами, старушек пугать. Но раз уж зашла о том речь, надо было договорить, дослушать, додумать — пусть в качестве предположенья даже. — Им он, покровитель, враг человеческий по-вашему, даже опасней, выходит, чем христианам..
— Им-менно так! — не выдержал, вскочил по-мальчишески Сечовик, глядя горячо, влюблённо почти. — Кинет же, в конце концов… кидала известный! Душу выцыганит, весь их спекулятивный гений им же в насмешку обратит, в хохму. В кучу грязи, черепков их кучу золота превратит… сказку помните? И ведь любой же простец верующий про это знает, про чертово-то золото, но вот хитромудрого спекулянта иль ростовщика в пагубе этой никогда и ни за что не уверишь! Выше это сил его — чёрту не поверить, соблазну золотому, и мессия-машиах золотоносный, он же антихрист, в генах у него испокон, у богоборца, и только часу ждёт, чтоб материализоваться, в земное исчадие воплотиться… да он уже и есть, в корпоративной-то форме.