Заполье
Шрифт:
Отвлечься, что-то вроде скандала попыталась устроить жёнка, от коего и ушел в переносном смысле, в прямом тоже, коляску с дочкой забрав и Шопенгауэра томик прихвативши, под настроение. Нет, не помощницей нам чужая житейская мудрость, если своей нет. Попробуй вместить, втиснуть в рацио комплексы засидевшейся дома молодой, к публичности привыкшей бабёнки, какой поднадоела уже игра в примерную мамашу, привязью неотменимой обернувшись на годы молодые и годы вперёд, а их-то у женщины, они хорошо знают, совсем немного… отсюда раздраженье, то и дело с откровенной злобой вперехлёст? И отсюда тоже. Нашла же вот, что ему сейчас вменить: с дочкой, дескать, гулять не желаешь, всё я да я везде, весь дом на мне, какой месяц никуда не выйти, ну и прочее. Отвечать, положим, было чем, он и отвечал с доступной ему кротостью и согласно с афоризмами, Шопенгауэром преподанными, но всё это было, как уже не раз, бесполезной тратой слов и нервов, её претензии ни на какие ответы и не были рассчитаны, попросту не нуждались в них. Там всё на себя замкнуто было, закорочено как в цепи электрической,
Порученец… Даже и тёща, тоже было подпавшая под недолгие их семейные иллюзии послеродовые, опять не на шутку сконфужена была всем этим и своей конфуз теперь не только не скрывала, а наоборот, примирительно давала ему понять о том, из чего в который раз ясно стало, что для неё-то дочкина принципиального пошиба вздорность не в новость, а чуть ли не в изначальный и навсегда утвердившийся обычай, стоило только посмотреть, с каким облегчением, с невольной и вполне извинительной спешкой покидала она всякий раз их раздёрганное, неряшливым опять ставшее гнездо.
И хотя своенравия того же, гонора нынешним девкам сельским тоже не занимать, но до городских-то им ещё далековато. И Поселянин прав, пожалуй, тут цивилизационное почти различие, поскольку, мол, мегаполисы наши давно по западным меркам-шаблонам живут — по многим, во всяком случае, и переворот хромого, меченого да беспалого неизбежен был, разлом и по этой трещине пошёл, не мог не пойти. Даже стишок откуда-то присовокупил: «А меня всё терзают грани между городом и селом…».
И семейку его базановскую скородумную терзают — так, что пух и перья летят от пошлых голубков, на свадебную «Волгу» кем-то присобаченных. Ставших, кстати, причиной разногласья первого: жених потребовал было снять, хватит и колец, но ещё фиолетово не припечатанная к нему законом супружница до слёз упёрлась — и, по всему теперь судя, вовсе не голубки эти ей нужны были тогда, а своё первое, не менее чем символическое настояние… да и первое ли, припомни? Но какое там помнить — сиюминутным вниманием не удосужится отметить наш брат, больше вовне обращённый, мелочи подобные внутренние, мелочные эти хитрости матримониальные и семейные, разве что задним числом, спохватясь… Вот минуту всего назад парочка мимо прошла — студенческая, скорее всего, три института рядом, с провинциальным наивом поспешно переименованных в университеты и, ни много ни мало, академии, хотя без того скромные их бюджеты, инфляцией раздербаненные, в два-три раза обесценились, это уж не меньше, до профтехучилищей. Он ей о чём-то рассказывает, увлёкшись, жестикулирует залихватски, хвост распустил; а она совсем что-то иное слышит и слушает, на него взглядывая и кивая невпопад, хочет услышать и увидеть в нём, примеряясь к нему или его примеряя к себе, ей слова его — попусту, в пустое в ней говорят, тратятся, пустотой ненасытной женской поглощаются бесследно, бесполезно, хоть ты самую что ни есть великую истину ей говори… самца выбирает на жизнь, выглядывает? Высматривай, девочка, подумал он — с понятной сейчас себе самому неприязнью, отвращением даже; и осадил себя малость, остудил. Не нарвись, девочка, удачи тебе.
Самое же, может, диковатое в том состояло, он видел, что рождение, появленье дочки никак не сблизило их, напротив — ещё дальше, кажется, развело, в некую самодостаточность замкнуло мамашку с дитём и бабкой-помощницей вдовесок, хлопотами огородив, в какие не успевал он и не мог по занятости вникать. И оставался, как это водится, не больше чем добытчиком каких-никаких, но всё-таки достаточных благ, за которые ему больше выговаривали, пожалуй, чем просто замалчивали их, о самой же малой благодарности и речь не шла. Он, впрочем, и сам бы принял её за излишнее, желая лишь не посторонним быть. Но и в этом ему каким-то образом отказывалось, считай. По глупости непроходимой, да, но ведь и по ревности некой, какую в женщине совсем уж не рассудить; еще и подчеркивала, вольно или порой невольно, комплексы его и свои раздражая, расчёсывая: «Тебе, конечно, всё равно, а вот девочке нашей надо бы…» И следовал нестеснительный перечень, из коего по меньшей мере половина дочке Тане ну вовсе не нужна была, вроде стирмашины полного цикла, это ещё куда ни шло, или, того более, дублёнки роскошной, облюбованной женою в каком-то шопе: «ведь же с коляской выйти не в чем, девочку прогулять… как тётка какая в этой шубе!..» — хотя и трёх лет не прошло, может, как покупали шубку, семейный напрягли бюджет, деньжат в кассе взаимопомощи призаняв, последние дни доживали те кассы.
Он раз-другой попытался было оспорить все нелепости эти: «Что ещё за чушь — всё равно?! Не заговаривайся!..» — но его, кажется, даже и не поняли… о чём это он? Дома ночует только, да и то если
А самодостаточности, в своём роде цельности этой можно было бы и позавидовать, пожалуй; и опровергать, оспаривать её, тем более обиде мальчишеской волю давать тут в равной степени и бесполезно, и разрушительно, вредно даже было — для себя и для них… ну, что ты, в самом деле, можешь предложить им взамен этой цельности, а потому и внутреннего их, несмотря на спорадические истерики по поводу всяких твоих несовершенств, покоя? Рефлексии свои, безысходные разборки твои с самим собою и миром враждебным, совсем уж чужие им и чуждые, мешающие просто жить? Мешающие, и ты-то это знаешь куда как лучше них. Быть довольным собою — это ведь если не счастье, то покой, далеко не всякому и не всегда даётся.
Попробовал улыбнуться этой обиде своей, закурил; и не дастся, не надейся. Но слишком всерьёз жить, без этой защитной, в сущности, реакции на все и всяческие умаления тебя и уничиженья, попросту опасно — или не уразумел? Да и не в разуме одном было тут, похоже, дело. «Святое недовольство собой» — дорожка ещё та, изрядно утоптанная некогда до монастырей-киновий своих монахами, а следом и восприемницей их невольной, интеллигенцией расхристанной, на распутьях раскорячившейся, продолженная… вплоть до самых до ворот скорбного дома иногда, шутки с этим из рук вон плохи бывают. В душевной болезни человека, в идеалах сиречь дело, будто чёртом подсунутых и к этой хмурой реальности никакого, сдается порой, отношения не имеющих, кроме разве что словесного, воображаемого во тщете.
Раскладывая это всё теперь, отстранённо глядеть пытаясь на всё своё, на себя, он опять к тому же вернулся, с чего начал: один остался… Нет, уже не один, но ситуации самой это не меняло пока, не могло изменить, на такое и надеяться по-настоящему вряд ли возможно было когда-нибудь. Всё равно — не один, с какой-никакой, ещё и себя-то не сознающей, а кровинкою своей; а если уж из дому, из убежища едва ль не единственного своего, избушку не поминая запольскую, холодом пошлости выперло — ледяной же, не внимающей ничему, — то хоть на улице грейся. Что и делал он теперь, без нужды покачивая иногда коляску, поглядывая на взявшуюся призрачной зеленцою всех оттенков, загустевшую заречную рощу, на торопливые мутные, со встречным ветром до бурых барашков спорящие воды.
Не один, и это при всей условности своей всё-таки не одиночеством было. И мать, конечно, пусть и не могла уже давно ничем помочь. Но вот откуда эта боязнь одиночества? Куда же свободней одинокому, казалось бы, а значит и определённей, что ни говори, легче…
Проснулась, соску вытолкнув, дочка, сладко так и смешно, ротиком набок, зевнула — ну, здравствуй! Где была, маленькая, видела что? Уж наверное не виденья вертепа этого, какого то в пароксизмах ненависти корчит, то любви, без разницы особой, одинаково без смысла уловимого. Заманивающий, страстной, много он чего наобещает, но в конце-то всех концов предаст непременно, обманет во всём, к нулю сведёт зияющему… Сведёт, чуть ли не всё обнулит, и в этом выводе непреложном, простом до безнадёги, до томления нехорошего в груди, весь опыт его отцовский, считай, весь сухой остаток надежд его — да, в том самом «чуть», малом и слабеньком таком, в силу лишь заложенного в нас инстинкта, может, имеющего быть и каким-то чудом помещающегося внутри этого полого, как бездна, нуля… Чуточка этого и в коляске вот лежит, голые дёсенки показывает, опять зевая, будто бы неузнающе глядит на отца, а потом перекатывает безмысленные спросонок глазёнки на вершину дерева, ветром пошумливающего, безлистного ещё, на извечно гонимые без вины облака над ним.
Вытер платочком слюнку ей, наклонившись, на мгновенье какое-то тёплый, родным успевший стать запах створоженного молока уловил, душной чистоты тельца и пелёнок; и полумысль глухая, полувопрос к себе уже запоздалы, а потому и не кощунственны показались было ему: знать бы, что так бояться станет за неё, за чуточку, то и согласился бы год назад с женой? С абортарием, если уж договаривать? Там-то, в снах о небылом, откуда только что вернулась дочка, уж не в пример лучше…
И додумал: тогда бы точно свободным уже пребывал — с ненужной себе свободой, девкой безмозглой, какая сама не знает, кому отдаться. И с виною незнаемой, ни в каких вариантах не просчитываемой, в сожаленьях невнятных запрятанной, но виною оттого не перестающей быть. И оставалось, конечно же, кощунством решать, где ей лучше, дочке, или хуже, где — быть… Виртуальное — владенье дьявола, здесь Поселянин хотя отчасти, но прав. Но и реал-то, риторический вопрос, чей? Как ты ни назови зло, оно остаётся злом и здесь, и там. Да и почему — вопрос простеца — человеку вообще даны право и возможность решать такое? Всячески недоразвитого — в судьи, зачем? Многое бы и не без пользы отнять у него…