Зашифрованный план (Повести, рассказы)
Шрифт:
РАССКАЗЫ
МЕДВЕЖЬЯ ШКУРА
Политическая ссылка. Клубок дней серых, нужды и борьбы, борьбы за себя и других.
У всей нашей ссылки не хватало денег. Но больше всех они были
И именно пятнадцать рублей двадцать копеек, как раз столько, сколько стоил с пересылкой «патентованный препарат Туберин — верное средство от чахотки», как уверяло жульническое газетное объявление, попавшее в нашу деревню. В третьей избе от края кашляла и задыхалась бедная Анна Грунтман.
У нее была маленькая дочка с голубыми глазами.
И хотя голубоглазка, со взбитым коком, целыми днями могла разливаться радостным хохотом и кувыркаться под столом, — это не мешало Анне Грунтман медленно гаснуть, как рдяные угли, сливающиеся с золой.
И вот в один тоскливый вечер в мою избу, с промерзшими бревнами стен, ввалился Власыч с известием о «Туберине».
Со стороны можно было подумать, что он сам изобрел это чудесное средство. Но, вероятно, газета, как визитная карточка далеко всамделишной жизни, так встряхнула его, что каждая строчка стала читаться протестом против нашего одинокого прозябания. И «Туберин» в том числе. Одним словом, в эту минуту Власыч ставил вопрос очень остро: «Туберин», а следовательно, спасение Анны или бессовестное оставление товарища на погибель.
И я с ним согласился.
И, конечно, менее всего по причине «Туберина».
Ни патентованных средств, ни таких же мыслей я тогда не любил.
Но я был бесконечно благодарен Власычу за то освежение, которое он во мне произвел своим буйным налетом. Точно заставил проснуться.
Принципиальное наше согласие было готово. Но где взять денег?..
Склоненный к постановке вопросов конкретно, я тогда же вычислил, что от продажи местным челдонам всего нашего с Власычем барахла, включая сюда и лопатину [3] , выручится что-то около одиннадцати рублей с копейками.
3
Лопатина, лопотина (сиб.) — одежда.
Это, так сказать, при самопожертвовании догола.
Правда, был еще объект торговли — мой остроухий Буска. И он мог сыграть решительную роль в создании лечебного фонда.
Но это было так предательски-постыдно — продавать моего, в сущности, единственного друга, что я напрягал все свое воображение в поисках какой-нибудь иной комбинации.
— Слушай, Власыч, — придумал я и тряхнул за плечи безнадежно омраченного приятеля. — Есть одна штука. И довольно правдоподобная. Не красть, не убивать. То есть, если хочешь, — убить, но не человека, а… медведя. Я знаю берлогу!
Глаза Власыча смотрели, расширялись и округлялись, как два восхищенных солнца.
— Дружище!.. Да неужели?
— Я знал о ней еще с осени. Должен сказать, что точно, где зимует этот медведь, я не знаю. Но уже ежели сам старый Матвеич ручается, что зверь залег на хребте у Полуденской речки, то, конечно, он там и сейчас, и, — пусть нас черт заберет с патрохами, — если мы завтра туда не отправимся!
— Пятнадцать рублей двадцать копеек! — молитвенно восклицает Власыч.
— Да за хорошую шкуру в потребиловке две десятки дадут!
Попробуйте разыскать — на многих квадратных верстах, взъерошенных дебрями, заваленных снегом, — ничтожную скважину — окно в медвежью берлогу!.. И с утра, — через чащу, колодник, кочкастые согры, через талые родники, по снежным надувам крутых косогоров брожу я и Власыч.
Я не мыслю себе возвращения без успеха: слишком много душевного жара и какой-то идейной осмысленности вложили мы в эту затею.
Но уже на исходе короткий таежный день, уже облаком мутным легла усталость на наши лица, уже Буска попрыгивает трусцой, и скучливо колышется его серый султан — пушистый хвост.
Ни признака, ни намека на близость медведя.
С шуршащей трелью выскочил рябчик, другой — целый выводок.
Буска ожил.
Выцеливает Власыч, водя пистонной своей двустволкой, я сметаю корону снега, убелившую углистый пень, и сажусь. Бухает выстрел, задушенный шерстью хвои.
Пыхтит усталый Власыч, бросает убитую птицу, валится рядом со мной, и пот течет с его пылающих щек.
— Ну, и ходьба… — ворчит он, — лыжи, язви его, чуть не сломал. Ночевать, что ли, будем?
Я решаю, что место удачно. Под рукой сухостойник, и топлива нам на ночевку добыть не трудно.
Тем временем улыбнулось откуда-то солнце, ответно вечерним огнем вздохнули снежные сосны и потухли, словно слиняли. Толпа фиолетовых теней бесшумно вошла под деревья.
Кончился день.
Звонко цокает острый топор, зубом стальным выкусывает желтые, скипидарно-смолистые щепки. Я рублю дрожащую «сушину»: долгая у нас ночь, крепкий у нас холод.
Хрупнула, хрустнула, затрещала, запела, ломаясь и шурша ветвями, тяжко и глухо ухнула в снег.
Хватит дров для ночлега.
В своей шапке с ушами Власыч похож на унылого лягаша, бронзово-огненного от костра.
Пока я рублю, он уже выжег широкое кострище и мостит на нем толстый подстил из пихтовых веток. Это — наша постель. За спиной у себя мы сплетем густой экран из хвои — от него отражаться будет тепло и греть нас со всех сторон.
Пылает огонь, пугливый и грозный, мятежный и хитрый, отбрасывает виснущую над ним темноту, а когда надавит тяжесть ночи, — забивается в переплеты обугленных бревен и с ворчанием скалит раскаленные клыки…
Это — борьба.
Чайник вскипел. Мы разделись, разулись, развалились, как шахи персидские, в ароматной мягкости пихты. Нет усталости, нет заботы, нет неудачи — есть только всепроникающее блаженство отдыха, тепла и насыщения.
Очень просто, в сущности, устроен человек.
Чай после такого дня — это целая поэма. Особенно с маслом. Пьем — одинаково: отколупываем ножом янтарный, зернистый комок, стряхиваем его в деревянную чашку, наливаем черный, от снеговой воды и густого завара, кипящий чай, обмакиваем сухари в растопленный слой масла, пока не вычерпаем его до конца, а потом едим размякший, теплый, как шаньга, масленый хлеб. Буска давно уже поужинал, свернулся серой подушкой у самого огня, спит, только острые уши не спят — сторожат.