Завеса
Шрифт:
Перед глазами поющего Ормана стояли кадры короткометражки. На этой же сцене сидит весь израильский филармонический оркестр. А в пустом зале один слушатель – великий пианист Артур Рубинштейн.
– Что вам сыграть, маэстро?
– Атикву.
Стоит по стойке смирно великий музыкант, сыгравший за свою долгую жизнь почти всю мировую классику, и слезы катятся из его глаз.
Оркестровый окоем юга
Февраль восемьдесят четвертого казался апрелем. Над берегом стлался солнечный туман, смешанный с брызгами накатывающих на песок волн. Тонкое, как кисея, облако стыло в воздухе. Искупавшись, Орман поднимался по лестнице – из ослепительного морского простора в
Орман присаживался за столик в кафе на площади Древностей, пил кофе и записывал все, пришедшее на ум за последние часы, несмотря на солнечную сонливость и расслабленность.
Туристы кучами выбрасывались из автобусов и всасывались д»артаньянскими переулками, горбатыми, арочными, оплетающими Холм Древностей – узел человеческого бытия, длящегося здесь более четырех тысяч лет. Голоса, казалось, возникали у уха, хотя доносились издалека. Забытый кораблями порт под горой выглядел, как задний двор Яффо. Сверху видны были слепые стены домов и монастыря, балконы с бельем, строительный мусор. Баркасы покачивались у стен мола. Прямо с бортов рыбаки продавали свежий улов.
Францисканский монастырь, на месте которого, согласно легенде, Наполеон посетил чумной госпиталь, как в стихах Заболоцкого – «с морем был в одном ключе». Так возникает чудо смыкания человеческой жизни и пространства – и монастырь с колокольней, сферический купол которой виделся поздним повтором низких беленых мечетей, наподобие замка замыкал пространство с Тель-Авивом – дугу залива.
Солнце уже закатилось, но малиновым пламенем горели окна какого-то высотного серого с почти растворяющимся силуэтом здания в центре Тель-Авива – этаким пылающим золотом и киноварью несгораемым кустом в пространстве.
В «Открытой галерее» шел марафон художников.
В нижнем окошке галереи – на свету – полулежала голышом полная, во фламандском стиле, девица. Лишь волосы ее были повязаны лентой.
Брюшка чаек как белые шарики на темных крыльях возносились по кривой воздушным потоком из-за колокольни францисканского монастыря.
Оркестровый окоем юга лихорадил нежностью своего пианиссимо, трагическим ландшафтом своего стаккато.
Сирены пианизма сидели на колоннах его метафизической архитектуры, протягивающейся жемчугом развалин вдоль берегов Средиземноморья, через Малую Азию, Афины, Рим и далее, до геркулесовых столбов Гибралтара. Вот с чем повязана была земля Обетованная, которую усиленно пытались втиснуть в контекст Леванта.
Восточный берег этих вод протягивался прямым продолжением средиземного подбрюшья Европы. В конце концов, к Азии его причислил какой-то географ, но у Бога и культуры свои духовные границы материков и чаще всего они не совпадают с высокомерной категоричностью географов и путешественников.
Насколько далеко и несводимо разведены такие два понятия, как – «азийские пространства» и «азиатчина».
Орман спустился к кромке вод. В абсолютной тишине отчетливо слышны были звуки музыки Сен-Санса, исполняемой оркестром на открытой эстраде Холма Древности.
И вновь пришла на память строка из Мандельштама:
«Но музыка от бездны не спасет…»
ЦИГЕЛЬ. 1986-1990
Дело Вануну
Летом 1986 Израиль сотрясает дело шпиона Мордехая Вануну, работавшего на ядерном реакторе в Димоне.
Цигель жадно отыскивает все сообщения о Вануну, читает их, сравнивая детали его жизни со своей собственной, и даже как-то осторожно в чем-то его осуждая. Начало укладывается в схему Цигеля. Если сыновья
В отличие от него, думал Цигель, меня вербовали, и я, по слабости характера и любви к деньгам, сдался. Вануну же вообще никто не принуждал шпионить. Он все это сделал по собственному желанию и весьма кустарно. Не было у него усовершенствованного фотоаппарата с микрофильмами, а обычная камера.
Анализируя дело Вануну и нередко думая, как бы он вел слежку за самим собой, Цигель приходил к выводу, что сотрудники службы безопасности Израиля работают небрежно, спустя рукава. Об этом он мог судить по беседам, которые время от времени проводились с работниками военной базы, где Цигель работал. Небрежность службы безопасности, с одной стороны, и кустарность шпиона-любителя Вануну, с другой, привели к упущению контрразведки.
Это давало уверенность, что до него, Цигеля, не доберутся.
Надо же, с какой легкостью Вануну был взят на работу в самый секретный объект Израиля. Уже после того, как за ним следили, узнав, что он стал крайне левым, вошел в коммунистический кружок и даже в интервью студенческой газете оговорился о необходимости создать с арабскими студентами «подполье» для разрешения конфликта двух народов, слежка велась сквозь пальцы. Он без труда пронес в рюкзаке обычный небольшой фотоаппарат. Держал его среди вещей в своем рабочем шкафчике, таком же, как у Цигеля. Брал в карман рабочей одежды, и в ночные смены снимал все, что мог, а затем также запросто вынес две не проявленные пленки по тридцать шесть кадров. На суде он сказал, что делал все это, ибо пережил сильный душевный кризис после Ливанской войны и решил вообще покинуть Израиль, тем более что из ядерного реактора его уволили. И даже в этом служба безопасности проявила небрежность и не сумела приостановить его выезд, хотя это было простым и обычным делом. Получил он расчет за девять лет работы и улетел в Бангкок, а затем в Сидней, не забыв прихватить с собой пленки и, в общем-то, не зная, как ими распорядиться.
Тут начинается истинно детективная история.
Все бомжи Сиднея, к которым присоединился и Вануну, табунились вокруг англиканского пастора церкви Сент-Джордж Джона Мэкнайта. Он вел душеспасительные беседы с новым членом паствы и в августе 1986 крестил Вануну. В это же время случайно Вануну натолкнулся еще на одного бомжа, который красил забор церкви, колумбийца Оскара Эдмондо Гореро, выдававшего себя за журналиста и писателя и давшего приют Вануну. «Ты не знаешь, какое сокровище в твоих руках», – взвился Гореро, услышав рассказ Вануну, – дело пахнет большими деньгами».
«Вануну отлично знал возможности израильской разведки, которая достанет его в любой точке земли, и все же соблазнился возможностью большого заработка», – прочел Цигель, почувствовал укол в сердце, похолодел, отбросил газету, словно это был скорпион, впившийся ему в руку. Не мог найти себе места, постучался к Орману, чтобы с ним обсудить дело Вануну. Тот был непреклонен: предатель, изменник своего вечно преследуемого народа, и ясно почему. Оказывается, Цигель пропустил телевизионную передачу о Вануну, примерно, через два месяца спустя после его ареста, в которой, кстати, без разрешения автора цитировались фрагменты из его дневника. В нем он писал о своей любви к абстрактному мышлению, цитируя Канта, Декарта и, главное, Ницше.