Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
Я сопровождаю Карлоса, моего немецко-французско-венгерского друга (здесь его зовут Карлос, как Штерна — Хуан, Фельдмана — артиллерист Гонсалес, а Пальтиеля Коссовера — Санчес; все эти опереточные клички — вероятно, следы того же безумия, если с ними нас посылают в бой, а может, и на смерть?). От кого мы так хотим укрыться? Ангел смерти не дурак, ему плевать на наши игры, он тоже принужден шептать про себя, что все сошли с ума.
Так вот, я сопровождаю Карлоса в Мадрид. Столица осаждена, изувечена, но энтузиазм в ней клокочет. Измученный, но гордый город, как охотничий пес, рвется со сворки. «Но пасаран!» Фашисты не пройдут, рычит
— Да потому что… потому! Да, потому! Просто надо что-то кричать! Если хочешь, чтобы началась драка, прикажи всем закричать!
— Но это безумие, Карлос, просто безумие.
Предпочитаю вопящих психов тем, которые молчат.
— Но ведь я не кричу, Карлос.
— Потому что еще не научился ни кричать, ни воевать.
Несмотря на мои поездки на линию фронта, я не стал понимать войну ни на йоту лучше. Поскольку у меня сильная тахикардия и нестерпимые мигрени, я — хреновый солдат. Ружье в моих руках представляет опасность не для противника, а для меня самого. Если у меня на ремне и болтается револьвер в кожаной кобуре, так это чтобы производить впечатление на бойцов из отрядов милиции, мол, камрад Санчес — это не фитюлька какая-то.
Уличные бои свирепствуют. Эти подонки разъярены, они уже не боятся смерти. Красные тоже пышут яростью и полны решимости. Сталинград до Сталинграда. Каждый дом — крепость, всякий житель — герой. «Салюд!» — бросает нам на ходу капитан лет двадцати, вытирая рот рукой. «Салюд!» — кричит нам девушка, пригибаясь, чтобы не поймать пулю. Университетский городок, до которого рукой подать, походит на кладбище, где привычно пускаются в пляс мертвецы.
— Мне нужен команданте Лонго, — говорит Карлос. — Он должен быть где-то в секторе.
Девушка не знает, молодой капитан ничего не слышал. Нам встречаются комбатанты, либо сами раненые, либо несущие раненых. Спрашиваем у них, не знают ли этого команданте (на самом деле у него, видимо, не такое экзотическое имя: он, скорее всего, Лангер или Лейбиш). Да, некоторые знают, но им неизвестно, где он сейчас. Другие не знают, но думают, что если он команданте, к тому же в этом секторе, то, вероятно, он в убежище, у входа в парк, а пока — «салюд» и удачи!
— Что ж, Карлос, давай добираться до парка.
Пули так и свистят. Сначала бежим, согнувшись, потом уже ползем по мостовой. Ползущие навстречу приветствуют нас: «Салюд, салюд!», мы отвечаем: «Салюд, салюд!» и «Но пасаран!» В конце концов солдат из интербригады приводит нас в убежище под разрушенным четырехэтажным домом окнами в парк к команданте Лонго. Тот, стоя на коленях, изучает карту. Пот стекает ему на затылок. Всклокоченный, усталый, с покрасневшими глазами он выглядит настоящим дикарем.
— Что вам здесь нужно? — гортанным голосом, не поднимая головы, спрашивает он.
— Я должен передать тебе приказы, — отвечает Карлос.
— Так чего ты ждешь? Передавай.
— Не здесь, — уточняет Карлос, многозначительно сверля его взглядом.
— Ты рехнулся? Куда я должен идти? В гостиную?
— Это секретные приказы, — настаивает
— Чего же ты от меня хочешь? Чтобы я послал тут всех на улицу проветриться?
Он проводит рукой по лбу, оставив на коже полосу из черного масла.
— Ну хорошо, — раздраженно решает он. — Я понял. Отойдем вон туда, в уголок.
Они уединились в сторонке, но не успел Карлос сообщить приказы, а Лонго их осмыслить, как в ту же секунду там рванул снаряд, и двух прозвищ как не бывало. Салюд, Карлос. Но пасаран, Лонго, Лейбиш или Лангер. «Нет, это чистое безумие», — говорю я себе.
И также «салюд!» — всем не переданным приказам, что так навсегда и остались мне неизвестными. Может, они готовили очень важную для нас операцию, которая обеспечила бы победу? Этого мне не узнать во веки веков. Когда я возвращался на базу, в мозгу гудела одна мысль: «Это безумие, война — безумие, она всех лишает разума».
Особенно в Барселоне…
В Барселоне внутри большой войны разворачивалась другая, малая. Война, скрытая от глаз, отвратительная, тупая, я в этом теперь отдаю себе отчет, хотя тогда не сознавал. Мне было известно, что маленькие вооруженные группы и группки разных движений и фракций, более или менее близких к социализму, анархизму или коммунизму, ревностно подсиживают одна другую, а при случае выступают друг против друга, кого-то при этом убивая, но я не знал, что отстрел ведется не только с бухты-барахты, но и по заведенной системе. Отдельные товарищи, а особенно их предводители растворялись в ночи: уходили с поручениями? Арестовывались людьми НКВД? Сомнение несколько дней витало в воздухе, потом приходило время забыть, перевернуть страницу, заняться другими проблемами, обнаружить новых исчезнувших; потом из «хорошо информированных источников» приходила весть, что действительно первые исчезнувшие еще находятся (или уже нет) в страшных подвалах той или иной тюрьмы, что их подозревают в оппозиционности, в групповщине, одним словом, в чем-то преступном… Надо ли было здесь возмутиться? Но ведь существовали и более насущные приоритеты, прежде всего — война с врагами, фашистами. А посему люди из НКВД занимались чем хотели, в свое удовольствие, не стесняясь, а главное, никого не приводя в стеснение. Их жертвы погибали, часто не ведая почему. А если б узнали, что бы от этого изменилось?
Это было глупо, гражданин следователь, глупо и абсурдно, признайтесь в этом (хотя вы привыкли, что вам признаются другие).
С одной стороны — спаянно, планомерно наступают фашисты, с другой — комбатанты и их союзники все еще разобщены, разбиты на группки, огрызаются друг на друга, всегда готовы пустить в ход ножи.
Первыми попали в оборот троцкисты, они все жили в отеле «Сокол» на улице Лас-Рамблас. Вслед за ними выловили их друзей. Потом взялись за тех, кто ни с кем не дружил: за анархистов. Вы мне скажете: «Политика прежде всего!» Нет, гражданин следователь, прежде всего — победа. И справедливость.
Я вам кажусь наивным? Да, был такой грех. Признаю, не стыдясь. И даже с гордостью. Я доволен, что был на испанской войне. Там я верил. Находился с правильной стороны, сражался за все, что составляет человеческое достоинство. Я сознавал это. Вот почему я принимал без спора казни на рассвете моих друзей троцкистов и анархистов, переступал через это, хотя они были моими друзьями. Надо ли мне теперь себя осудить? Что ж. Тем хуже. Я говорю с собой, когда пишу для вас. И отказываюсь врать себе.