Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
— Я тут, гражданин следователь, работал целую ночь.
— Очень хорошо, — отвечает тот, — думаю, с этим все в порядке. Прочту сегодня же…
Повисает пауза. Мой начальник не знает, что делать. Обычно приговоренного отводят в четвертый подвал, сотрудник стреляет ему в затылок и уходит. Тихо, неприметно. А вот для твоего отца программу изменили. Приговор нужно было привести в исполнение прямо в его камере.
— Я пришел просмотреть вместе
Это говорит мой начальник. Он раскладывает на кровати несколько листков бумаги, а твой отец наклоняется над ними, чтобы их перечитать. На какое-то мгновение его взгляд встречается с моим. Он видит меня впервые. Меня охватывает страх: «Сейчас он примет меня за Ивана!» Тороплюсь исправить возможное недоразумение. Представляюсь:
— Зупанов, стенографист.
Видно, что твой отец сразу успокоился: если присутствует стенографист, значит, речь идет действительно о дополнении материалов допроса. Внезапно за моей спиной он различает Ивана. Ему, похоже, хочется узнать, кто это, но он подавляет любопытство. Иван молча выдерживает его взгляд.
— Ну хорошо, — начинает твой отец. — Посмотрим, о чем тут речь.
Он начинает читать, мой начальник делает вид, что его слушает. Я же, сам не знаю почему, вспоминаю своего деда по материнской линии. Мне было три или четыре года, когда он привел меня впервые в синагогу. Там был какой-то праздник: люди, казалось, сосредоточенно слушали, внимая чьему-то далекому голосу. А чей призыв мы все четверо слышим сейчас? В ужасе я вижу, как Иван вынимает свой наган и тянет меня за рукав, чтобы занять мое место за спиной приговоренного. Мне вдруг захотелось взвыть, чтобы привлечь внимание твоего отца. Пальтиель Коссовер имеет право покинуть этот гадский мир, как человек, обернувшись лицом к убийце, чтобы плюнуть смерти в харю, если ему так захочется. Но губы у меня остаются сжаты. Подобно твоему отцу, умеющему прогонять ненужную мысль, приказываю ей: «Убирайся, вон отсюда!» И она, сучка, мне подчиняется. Убегает в кабинет, рыться в тайных ящичках, где лежат тетрадки, а другие пока не там, но ждут своей очереди, это уж моя забота — собрать их вместе. Придет день, он придет, мой дорогой еврейский поэт, еще никем не убитый, когда твои искорки вспыхнут высоким пламенем и дадут начало пожару. В этот день я посмеюсь! И твой сын однажды увидит тебя во сне!
А кретины-судьи и недоумки-палачи не заметят ничего! Им кажется, что сейчас они покончат с этим еврейским поэтом, одним из многих, и уничтожат все, им написанное. Им сдается, что они вольны управлять временем, как людьми! Пишут же они на папках: «Хранить вечно». Но вечность плюет на них, и я вместе с ней. Я им покажу, чего они стоят, когда мнят, будто в их власти устранить кого-то навечно и без следа. Я, такой, как есть, покажу им, какова их цена!
Иван же тем временем удобно расположился позади своей жертвы. Я вижу, как он медленно поднимает руку. Дуло нагана едва чиркает по волосам на затылке твоего отца. У меня в глазах мутнеет. В горле встает ком: ангел-истребитель — вовсе не многоглазое чудовище, что грезилось поэту, а прилично одетый человек с наганом в руке. Внезапно твой отец прерывает молчание и очень тихо говорит:
— Вы понимаете, язык народа — это его память, а его память — это…
Раздается глухой звук выстрела, меня бьет электрический разряд. Поэт оседает и медленно, изящно скользит вниз, склонив голову набок, словно зачарованный какой-то мечтой. Иван машет рукой: кончено. Начальник и палач обмениваются дежурными служебными замечаниями, что, мол, труп следует сжечь, все личные вещи — тоже, всякие поганые религиозные причиндалы — вместе с прочим. Одним словом, сжечь все. Стереть из памяти. Из всех списков и приказов. Пока они разговаривают, я вглядываюсь в лицо поэта и обещаю ему отомстить за него; за этим подонком-Иваном последнего слова не будет: он рассчитывает утаить твою смерть, уничтожив следы, как его начальник упразднил твою жизнь. Но я — на посту. Эти недоумки забыли про меня. Я — идеальный свидетель, поскольку невидимо присутствовал при всем их паскудстве. Я все слышал, все понял, все расставил по местам! Представь, какую рожу скорчат эти кретины в тот день, когда песнь твоего отца разыщет их во всех уголках земного шара! И в тот день я буду хохотать, отхохочусь за все годы, когда бился головой о стену, пытаясь заставить себя смеяться. Спасибо, поэт. Спасибо, брат. Я тебя покидаю, но ты остаешься со мной навсегда.
Возвратившись в кабинет, я слышу, как начальник коротко докладывает: «Ваш приказ был выполнен сегодня в пять часов тридцать четыре минуты утра». Он отдает распоряжения, которые полагаются в таких случаях. И велит принести себе чаю и хлеба с маслом. У меня странное чувство: сердце разбито, но я знаю, что теперь буду смеяться. Да я уже смеюсь, пока беззвучно. И если начальник ничего не замечает, то потому, что у него в мозгу пробка. У них у всех головы запечатаны на веки вечные.
Глупее не придумаешь, и несправедливее вдобавок. Но только мертвецы, мертвые поэты заставят таких, как я — и всех прочих тоже, — наконец рассмеяться.
Я говорю это себе. И повторяю твоему отцу. При всем том он уже ушел из жизни, и ни один могильщик не предаст его земле. Ибо земля эта и небо над ней прокляты. Ну и что с того? Я буду носить его в своей душе, этого большого ребенка, твоего отца. День буду носить, год, десять лет, ведь надо, чтобы и я услышал, как он смеется. Вот почему я пересадил в тебя его память и свою собственную, сынок, тоже. Так надо, парень, пойми, так надо. Иначе такое случится…