Завещание
Шрифт:
Должно быть, родная семья не понимала его из-за того самого, что они чувствовали, да только не могли выразить словами – отсутствия в нем злобы. Той самой злобы, которую они так явственно ощущали в самих себе, в своем роду, да что там, в своем генетическом коде.
Когда Эско вернулся из коровника, а вернулся он довольно быстро, его взгляд изменился и стал совсем другим, и стоило Анни увидеть его глаза, как у нее сразу же пропало всякое желание спрашивать, что он там увидел. Она просто отгородилась от этого, не желая знать, что там опять сказал или сделал ее отец. Пытаться понять Пентти было бесполезно. Их разлюбезный папаша, как всегда, маршировал по жизни под свой собственный барабанный
Быть людьми их научила Сири.
Чему научил их Пентти, было сложно сказать, может быть, наоборот, как перестать быть человеком?
В некоторых из ее братьев и сестер больше ощущалось влияние отца, чем матери.
Или, может быть, они унаследовали это от рождения?
А может, все дело просто в обстоятельствах – шутка ли, расти в доме, где столько ртов, чтобы кормить столько сердец, чтобы любить или наоборот (не любить)? Неумение выражать свои чувства и в то же время ненасытная тяга к ласке, нежности, вниманию. Во многих отношениях их отец был самым настоящим ходячим парадоксом. Но, так или иначе, влиял он на них всегда.
Она правильно сделала, что сняла с него одежду. Снег тоже оказался очень кстати. Самое лучшее, что можно было сделать в этом случае, это окатить его холодной водой. Но, в общем и целом, она поступила правильно. Инстинкт ее не подвел. Родительский инстинкт, любовь.
Эско позвонил из больницы, куда он уехал вслед за «скорой» на своей машине. Самой Сири разрешили ехать в «скорой». Бледные щеки матери теперь побелели еще больше, хотя, казалось, больше было некуда. Она сидела, вцепившись в сумку. Остекленевший взгляд. Платок она сняла, и Анни увидела, что мать пыталась зачесать волосы назад – на макушке торчало несколько выбившихся прядей. Сири понимала, что ей предстоит встреча с внешним миром, с городом, и поэтому была напряжена. Переодеваться она не стала, лишь накинула свое парадное пальто поверх джинсов, от нее по-прежнему пахло дымом из бани, но это было уже неважно.
Анни осталась на ферме – кто-то же должен был остаться. Кое-как ступая на дрожащих ногах, она продолжила брошенную матерью стирку, не спуская глаз с Онни, не потому, что это требовалось, он и так все время держался за ее юбку, когда она таскала воду и полоскала белье, а просто так, на всякий случай. Анни совала снег в горячую воду – чище она от этого не становилась, ну да неважно – для непривыкшей к подобной работе Анни вода все равно оставалась горячей. Руки Сири огрубели за долгую жизнь – шутка ли, выстирать столько ковриков и занавесок.
Она трудилась все утро и часть дня, а после, когда у нее от усталости уже кружилась голова и перед глазами мельтешили черные мушки, увела младшего брата в дом и накормила его оставшейся от ужина жареной картошкой с отварной колбасой, разрешив ему при этом положить столько горчицы, сколько он пожелает. В итоге Онни умял полбанки, пока она пила свой черный кофе и курила. Потом позвонил Эско и сказал, что Анни в основном все сделала правильно.
– Как он сейчас?
Анни даже дышать перестала в ожидании ответа, ей хотелось знать, знать все и в то же время остаться в неведении, потому как она понимала, что именно ей придется ставить в известность всю остальную родню. Вечное балансирование между потребностью защитить свою семью от потрясений и необходимостью вовлечь ее туда.
– Ему было так больно и он так кричал, что они его усыпили, а еще ему пришлось пересаживать кожу.
– Пересаживать кожу?
– Ох, Анни, я не знаю, но что-то такое они говорили, а Сири была так потрясена… В общем, я не мог толком сосредоточиться.
Анни слышала голос старшего брата в трубке, слышала, как он затягивается сигаретой, его прерывистое дыхание. Мысленно представляла себе пересаженную кожу, ровную, гладкую, неизвестно откуда взятую, словно неизведанный материк на карте. Словно свежевыпавший снег без следов.
– Я еще никогда ее такой не видел. Даже тогда.
Эско замолчал, и Анни не стала ничего говорить. Оба одновременно подумали об одном и том же – смерти их брата Риико. Они единственные помнили о ней, потому что оказались единственными, кто застал те события или, точнее, последующий за ними год. После чего их мысли как по накатанной перекинулись на пожар в гараже и Тату: в тот раз их мать дневала и ночевала возле больничной койки сына, не давая никому себя оттуда увести.
– Даже тогда.
В трубке раздалось шипение – Эско тушил сигарету слюной.
– Пентти показывался?
– Нет.
– Нам нужно многое обсудить, но мать отказывается ехать домой. Она собирается оставаться в больнице, пока Арто не выпишут.
– Что ж, как она решит, так и будет.
После того, как разговор закончился, Анни осталась сидеть с трубкой, зажатой в руке. Она смотрела на стоящий в отдалении укрытый снегом коровник – снежный ком, за которым покатится вся лавина, уже пришел в движение, но она об этом еще не знала.
Вечером вернулись из школы братья и сестры и узнали о том, что случилось. Лахья качала своей коротко остриженной головой, пока Анни рассказывала ей, и ее рот на протяжении рассказа открывался и закрывался несколько раз. Анни поразило, как всерьез и надолго притихла после этого сестра, и какой потерянной выглядела она в этом доме теперь, когда рядом с ней больше не было Тармо.
Словно чужая птица в родном гнезде.
Ну а как же, ведь они всегда были вместе, на свой манер. Лахья ничего не сказала, но Анни видела, что она сильно расстроилась. Арто в семье все любили. Однако ее сестра была не из тех, кто подолгу предается эмоциям, она лишь опустила голову и, пожав плечами, принялась чистить картошку. Вало и Онни вышли на темный двор, в сгущающихся сумерках старший брат катал младшего на санках по кругу, и Анни теперь могла спокойно позвонить остальным братьям и сестрам и рассказать, что случилось.
Приплелся из своего леса Хирво. По обеим сторонам его лица, словно две воронки, горели два красных глаза, торчащие ежиком волосы еще больше подчеркивали его внешность аутиста. Оттопыренные уши, близко посаженные глаза, для полноты картины не хватало только лишних пальцев на руках, и все же, несмотря на это, глупым он не был, может быть, другим, непохожим на остальных, но уж точно не глупым. Он продолжал жить дома, но никто не считался с ним по-настоящему, никто не знал даже, что он думает о мире и о том, что происходит вокруг. Его взгляд постоянно был обращен куда-то внутрь, отчего его никогда не удавалось поймать и вытянуть на откровенный разговор. Прежде Хирво заикался, что также служило причиной его нервозности, но со временем этот дефект почти сошел на нет или, может, он просто говорить стал меньше, – как бы то ни было, он плыл в своей собственной лодке, в стороне от остальных. Прошлой весной он закончил двухгодичную гимназию и сейчас подрабатывал на договорной основе, в лесоперерабатывающей отрасли, но зимой с работой было туго, разве что продавать рождественские елки в Торнио, чем он и занимался по выходным. Его шведский был слишком плох, чтобы доехать хотя бы до Лулео, а так как финны покупают куда меньше рождественских елок, чем шведы, то вполне понятно, что работы у него было немного. Хирво приходил и уходил без всякого предупреждения и порой пропадал в лесу на целые сутки.