Заводная обезьяна
Шрифт:
– Да чего там,- дед смущенно улыбался,- что надо было, то и сказал… А чего тянуть? И про международное положение… При чем оно тут? Верно говорю?
– Эх, дед! Вот сразу бы так!
– Ладно. В следующий раз… Главное – дело сделано. – И Резник пошел к двери…
Николай Дмитриевич Бережной слушал деда, сидя на диване в своей каюте. Слушал с большим удовлетворением, узнавал знакомые, родные слова и обороты и радовался выдумке своей и такому быстрому и четкому ее воплощению. Когда Резник запнулся и трансляция умолкла, Николай Дмитриевич сразу бросился к телефону выяснять, в чем дело. Однако дед заговорил снова, и Николай Дмитриевич, успокаиваясь, вновь опустился на диван. Но тут вдруг он понял, что Резник произносит текст совсем другой, ему незнакомый, какой-то невероятно
Николай Дмитриевич направился в столовую.
В столовой стоял гул. Из жиро-мучного цеха привели Кольку Путинцева, всего в муке, вонючего донельзя, и наперебой втолковывали ему, как дед Резник вызвал его на соревнование. Появление самого деда было встречено дружным ревом, аплодисментами, криками: "Ура!", "Даешь рекорд!" и "Левитан, задери его!". Дед, который не успел позавтракать, сидел со своей миской скромно и достойно, равнодушно принимая все славословия, и деланно сердился, когда кто-нибудь чересчур настырничал. Бережной стоял в дверях. Никто его не замечал или не хотел замечать. Вслушиваясь в оживленный гомон, Николай Дмитриевич с удовлетворением подумал: "Народ все-таки правильно понял… Теперь "Молнией" закрепим – и порядок…"
После завтрака Юрка Зыбин курил на кормовой палубе, когда подошел дед Резник и, оглядевшись как-то воровато, тихо спросил:
– Ты сам-то слушал? Ну, как там… а?
– Орел,- сказал Юрка коротко. Говорить ему с дедом не хотелось.
– Ну, да я ведь так спросил…- Дед словно извинялся.
Юрке стало стыдно, что он обижает старика, и он сказал уже совсем другим тоном, тронув деда за плечо: .- Дед, ты хорошо сказал. Сразу надо было только бумажку бросить, не рассказывать, сколько рыбы ловили в тринадцатом году. Шут с ней, с той рыбой.
Съели ее давно. На торжествах в честь трехсотлетия дома Романовых…
Дед сглотнул и убежденно кивнул, будто сам разделял гастрономические утехи их императорского величества, самодержца всероссийского, великого князя Финляндского и прочая, и прочая, и прочая…
Разговор с Лазаревым был для Бережного делом простым и коротким. Фофочке поручалось написать "Молнию", посвященную почину деда Резника, и вывесить ее в столовой. "Молния" должна быть "видной", то есть большой по размеру и яркой по исполнению. Кроме того, Фофочке отныне вменялось в обязанность ("Считайте, что это ваше комсомольское поручение") и впредь писать "Молнии", которые должны "оперативно освещать ход соревнования". "Молнии" требовалось обязательно нумеровать, а после вывешивания – досматривать за ними, следить, чтобы их ненароком не сорвали, не употребили на какую-нибудь завертку или другую нужду. При замене старой "Молнии" на новую ни в коем случае эту старую нельзя было выбрасывать, ее следовало непременно сдавать лично Николаю Дмитриевичу. (Бережной собирал овеществленные свидетельства своей политико-воспитательной работы. Еще совсем недавно он работал в обкоме, был там освобожден по причинам, о которых не любил вспоминать, Словом, не сошлись они характерами с новым секретарем, как туманно говорил он. Так вот, на прежней работе где-то в шкафу остался у него большой архив: альбомы с газетными вырезками, пачки копий протоколов различных собраний и конференций, целая поленница рулонов стенных газет и "Молний". В любую минуту можно было положить всю документацию на стол, а там давайте разберемся: есть работа или нет работы. И здесь, на траулере, изменять старым привычкам Николай Дмитриевич не хотел.)
– Все ясно? – спросил Бережной Фофочку и припечатал ладонью стол.
– Ясно,- ответил Фофочка.
– Действуйте!
"Молния" была такая большая,' что уместить ее на столе в каюте было невозможно, и Фофочка работал в столовой. Навалившись на стол животом и высовывая в особо ответственные мгновения кончик языка, он сначала тонко и медленно, с оттяжкой выводил контуры буквы, а затем небрежно и быстро заливал их акварелью, отчего буквы словно тучнели, становились солидными и тяжелыми. Увидев Фофочку за необычным занятием, подошла с камбуза Анюта, стала смотреть и, разумеется, сглазила. Вместо "Боритесь за звание" Фофочка вывел "Боритесь за завание". Фофочка принялся обвинять Анюту, хотя не Анюта была тут вовсе виновата. По обыкновению в последнее время Фофочка делал одно, а думал о другом. Дела были разные, мысли одинаковые.
Было Фофочке двадцать два года от роду, и был он влюблен так, как только и можно влюбиться в двадцать два года. И как все влюбленные, Фофочка мог иногда совершенно выключаться из действительности, все окружающее становилось бесцветным, звуки слышались словно издалека. В эти мгновения с трудом удавалось ему сохранить хотя бы зыбкие связи с окружающим миром.
За штурвалом во время своей вахты он не делал ошибок лишь потому, что простота его обязанностей привела за несколько недель к полному автоматизму движений. Мозг совершенно не участвовал в его труде: он вел корабль по заданному курсу. Штурвальным мог быть даже совершенно неграмотный человек, а Фофочка окончил мореходку, Фофочка как-никак штурман. Правда, в этом первом своем рейсе он числился матросом, ну, да что же поделаешь! Почти все так начинают.
Не только эти вахты, но все трудности далекого плавания: печали с харчем, прокисшее вино, экономия пресной воды в умывальнике, несвежее белье, бессмысленность бесконечных перекладываний с места на место грузов в трюмах, два дня качки в Эгейском море, равно как и радости – новая дружба, баня, кино, большая охота на тунцов, ласковость океана,- все, что составляло жизнь людей на "Державине", не задевало Фофочку. Как ангел, летел он над бедами и радостями, без гордыни приемля и прощая всех. Сказать по правде, все, что творилось на траулере, представлялось Фофочке каким-то несерьезным, дела – мелкими и разговоры – глупыми…
После обеда уже, когда "Молния" с двумя синими подтеками – результатом не столько небрежности Фофочки, сколько нетерпения Николая Дмитриевича-весела в столовой и Фофочка лежал на своей койке, тщетно стараясь заинтересовать себя "Королевой Марго", зашел у него с Юркой Зыбиным интересный разговор.
– Юрка! А тебе домой очень хочется? – спросил вдруг Фофочка;
– Хочется.- Зыбин задумался.- Вот пошла бы сардина, как в прошлом году: трал – 25 тонн! И через месяц дома…
Зыбин опять заговорил о рыбе, и от этого Фофочкe стало невыразимо скучно. Завыть просто захотелось.
– .Да причем тут сардина?! – с досадой воскликнул Фофочка.- С рыбой, без рыбы, какое это имеет значение?! Дом… Люди ждут нас, понимаешь? Люди! А ты – "сардина".
– Без рыбы я не согласен. Что я без денег на берегу делать буду? Соображай: пацан, жена. Меня и не ждут без рыбы.- Юрка засмеялся.
– А меня ждут,- тихо сказал Фофочка и добавил еще доверительнее:- И без рыбы очень ждут.
Зыбин понял, что Фофочка снова, как говорил Хват, "запел Лазаря". (Хват не знал точно, что означает это выражение, но полагал, что оно точно определяет смысл Фофочкиных разговоров о любви. Был тут и каламбур, которым Хват гордился: Лазарев пел Лазаря.)
– Меня ждут, потому что любят,- продолжал Фофочка тихо и проникновенно.- Раньше я не понимал этого…- Он смотрел сквозь Зыбина и сквозь переборку.- Вот королева Марго…
– При чем тут королева? – мягко перебил Юрка.
– А при том, что любовь во все времена и у всех народов одинакова! – с жаром возразил Фофочка.