Заволочье
Шрифт:
Глава вторая
На Земле Франца-Иосифа не живет, не может жить человек, и там нет человека.
На Островах Уиджа — на острове Николая Кремнева — не может жить человек, но там доживали осколки экспедиции Николая Кремнева.
На Шпицбергене — не может жить человек, но человечество послало туда людей —
— там, на Шпицбергене художник Лачинов помнил ночь. Это были дни равноденствия — дни второго года экспедиции. В домике инженера Бергрин- га, — в дни после страшных месяцев одиночества во льдах, среди людей, в последнюю ночь перед уходом на корабле в Европу, он, единственный оставшийся от похода по льдам со «Свердрупа» на Шпицберген, — ночью он, Лачинов, подошел к окну, смотрел, прощался, думал. Домик прилепился к горе ласточкиным гнездом; вверх уходили горы, горы были под ним, и там было море, и там на том берегу залива были горы, — там, в Арктике, свои зако- ны перспективы, светила луна и казалось, что горы за заливом — не горы, а кусок луны, сошедшей на землю: это ощущение, что кругом не земля, а луна, провожало Лачинова весь этот год. И над землей в небе стояли стол- бы из этого мира в бесконечность — столбы северного сияния, они были зе- лены, величественны и непонятны. В ту ночь Лачинов осознал грандиозность того, что он слышал, как рождаются айсберги: это гремит так же, как гре- мело, должно быть, тогда, когда рождался мир, и это очень торжественно, как льды отрываются от ледяных громад и идут в океан убивать и умирать. В тот день Лачинов пил виски и шведский пунш, и было им, четырем, очень одиноко в ночи, в этом маленьком домике, построенном из фанеры и толи, как строятся вагоны, с эмалированными каминчиками в каждой комнате, с радио-аппаратом в кабинете, с граммофоном в гостиной, — похожем на русс- кий салон-вагон. Там тогда в этом домике было четверо: двое из них тогда уезжали в Европу, Лачинов в Архангельск, строить новую жизнь, — инженер Глан — в Испанию иль Италию; Бергринг оставался на шахтах; Могу- чий уходил на север Шпицбергена. — Человечество!.. — человечество не мо- жет жить на Шпицбергене, — но там в горах есть минералогические залежи, там пласты каменного угля идут над поверхностью земли, там залежи свинца и меди, и железа, и прочее: и капитализм бросает туда людей, чтобы ка- пать железо и уголь. Там брызжут фонтанами среди льдов киты, ходят мир- ные стада тюленей, бродят по льдам белые медведи, бродят песцы, — и че- ловечество бросает людей, чтобы бить их. — Там свои законы: и первый за- кон страшной борьбы со стихиями, ибо стихии там к тому, чтоб убивать человека. И там человек человеку — должен быть братом, чтобы не погиб- нуть: но и там человек человеку бывает волком, — там на Шпицбергене нет никакой государственности, ни одного
Была ночь, когда люди прощались, братья, — братья, потому что они вчера встретились по признаку человек, и завтра расстанутся, чтоб никогда не увидеть больше друг друга, — потому что на севере человек человеку — брат —
— тогда можно было понять, что будет через месяц с Бергрингом — …ночь, арктическая, многомесячная ночь. Домик в горе, в снегах, в холоде, стены промерзли, — из замерзших окон идет мертвый свет; — и то, что видно из окон — никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах. Стены промерзли, и мальчик круглые сутки топит камин. — Часы показывают семь утра, мальчик принес кофе, вспыхнуло электричество в спальне, — ра- бочие ушли в шахту, — за стенами или метель, или туман, или луна, и всегда холод и мрак. Инженер Бергринг встал, сменил ночную рубашку на свой брезентовый костюм. В кабинете радио вспыхнуло катодной лампой, — оттуда, с материка, из тысяч верст, из Европы: пришли вести о всем том, что творится в мире… — Но мир инженера Бергринга ограничен — вот этим скатом горы: можно выйти из домика, спуститься с горы к баракам, пройти в шахты, — и все: ибо ближайшие люди в двух днях езды на собаках, бли- жайшая шахта. Обед, как всегда, в два, как всегда в столовой внизу, и толстый кок подает горячие тарелки. А потом — диванчик у столика в гос- тиной, против камина, и бутылка виски на столе, и книга в руках, и — там за окном ночь и луны пространств. Лицо у инженера Бергринга — как на старинных шведских портретах. — Иногда приходит десятский и говорит о том, что или того-то убило обвалом, или тот-то захворал цынгой, или тот-то сошел с ума, — тогда надо отдавать короткие распоряжения, обыден- ные, как день. Иногда по льдам с соседних шахт, на собаках приезжают гости, очень редко, — тогда надо доставать шведский пунш и говорить — вот, о сегодняшних своих буднях, о рабочих, о выработках, о шахтах, о запасах провианта, — тогда надо пить пунш, и граммофон рвет свою глотку. — Но чаще другом остается книга, мысль уходит в книгу, в пространства мира, куда заносят эти книги, особенно подчеркнутые этим, что никуда, никуда не уйдешь, ибо — вот на сотни миль кругом — горы во льдах и не- подвижные льды, — там новые сотни миль ползущих, ломающихся льдов, корка морей в туманах и холодах, и ночи, — а там тысячи миль морских прост- ранств… — и только там настоящая, естественная человеческая жизнь, — и книги, все, что собраны Бергрингом, книги о звездах, о законах химии и математики, о горном деле — молчат об этой естественной жизни: мысль Бергринга волит познать законы мира, где человек — случайность и никак не цель —
— тогда зналось, как угольщик — последний угольщик со Шпицбергена понесет через океан уголь, инженера Глана и его, Лачинова, — дешевый уголь — не особенно высокого качества, он идет на отопление второсортных пароходов, но он сойдет и на небольшой фабричке, он прогорит в камине торжественно английского джентльмена, на нем выплавят дешевую брошечку массового производства — для фреккен из Швеции, — но он же даст и деньги, деньги, деньги — английской, голландской, норвежской — угольным шпицбергенским компаниям: это то, что гонит людей даже туда, где не может жить человек. — Но инженер Глан поедет в Испанию, будет греться на солнце, смотреть бои быков, и всюду с ним будет виски, и около него будут женщины. — А художник Лачинов — он, — чудеснейшее в мире, невероятнейшее — она: тогда, там в море, год назад, в бреду
— Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости —
на всю жизнь — она, одна, любимая, незнаемая —
… Там за окном из этого мира в бесконечность уходили столбы северного сияния. Завтра уйдет пароход на юг, — завтра уйдет Могучий на север. Виски пили с утра. Лачинов стоял у окна в домике, как ласточкино гнездо, смотрел на горы за заливом, — и хрипел граммофон. И тогда заговорил Могучий — женщина! — каждый звук этого слова скоро наполнился густою кровью, тою, что билась в висках и сердце у этих четверых, — и не могло быть лучшей музыки, чем слово — женщина —
— Женщина! Все экспедиции, где есть женщина, — гибнут, — говорил Могучий, — гибнут потому, что здесь, где все обнажено, когда каждый час надо ждать смерти, — никто не смеет стоять мне на дороге, и мужчины убивают друг друга за женщину, — мужчины дерутся за женщину, как звери, и они правы. Я оправдываю тех, кто убивает за женщину. — Четыре месяца я проживу один, в избушке, где второму негде лечь, — четыре месяца я не увижу никакого человека, — и я все силы соберу, я сожму всю свою волю в кулак, чтобы не думать о женщине, — но она вырастет в моих мыслях в гораздо большее, чем мир!.. — Могучий замолчал, заговорил негромко: — Ну, говорите, вот она вошла, вот прошуршали ее юбки, вот она улыбнулась, вот она села, и башмак у нее такой, ах, у нее упала прядь волос, и шея у нее открыта, — ну, говорите, ну, говорите о пустяках, о том, что я про себя должен сказать — "я вошел", а она сказала бы — "я вошла". Она положила ногу на ногу, она улыбнулась — что может быть прекрасней?!. — Экспедиции гибнут, да! — Мой друг, промышленник, на берегу провел ночь с женщиной, наутро он ушел, сюда, — и он нашел у себя в кармане женскую подвязку: он не кинул ее в море, и он погиб, — он погиб от цынги, целуя подвязку… Женщина! — ведь он же знал, как завязывается каждая тесемка и как расстегивается каждая кнопка, — и вот: — где-то во льдах, их десятеро и одиннадцатая она, и двенадцатый тот, кому она принадлежит, — за льдиной сидит человек с винтовкой, один из десятерых, и навстречу к ней идет двенадцатый, и пуля шлепнула его по лбу… — Ну, говорите, ну, говорите же, как она одета, как расстегиваются ее тесемки…
— Да-да, да-да, — заговорил в бреду Лачинов. — Знаете, Архангельск, мне стыдно слушать, что вы говорите, — я никогда ее не видел, я много знал женщин, я многое знал, я многое видел, — я год шел льдами: я все брошу для нее. Неправда, что нельзя думать о ней: я шел во льдах и не умер только ради нее. Я еду прямо в Архангельск, в Северо-Двинскую крепость, — это единственное в жизни —
Лачинова перебил Могучий: — "ну, говорите, ну, говорите, как она улыбнулась? — глядите, глядите, какая у нее рука!.." —
И тогда крикнул Бергринг: — "Молчать, пойдите на воздух, выпейте нашатырю, вы пьяны! не смейте говорить, — вы завтра идете на север! — " Глан стал у дверей, руки его были скрещены. Могучий грозно поднялся над столом. — Опять кричал Бергринг: — "Молчите, вы пьяны, идемте к морю на воздух, — иначе никто из нас никуда не уйдет завтра!"
— тогда, там у окна, Лачинов понял, навсегда понял грандиозность того, как рождаются айсберги: это гремит так же громко, как когда рождаются миры —
— … На утро Лачинов и Глан ушли в море, на юг. На утро Могучий ушел на север, на зимовку — На Шпицбергене, в заливах, на горах, — на сотни верст друг от друга разбросаны избушки из толи и теса; они необитаемы, они поставлены слу- чайной экспедицией — для человека, который случайно будет здесь гибнуть; иные из них построены звероловами, зимовавшими здесь. Все они одинаковы, — Лачинов на пути своем с острова Кремнева встретил три такие избушки, и они спасли его жизнь. Двери у избушек были приперты камнем, они были от- перты для человека, в них никто не жил, — но в одной из них на столе, точно люди только что ушли, лежало в тарелке масло, — а в каждой в углу стояли винтовка и цинковый ящик с патронами для нее, а в ящиках и бочон- ках хранилась пища, на полках были трубка и трубочный табак. Посреди из- бы помещался чугунный камелек, около него стол, около стола по бокам две койки, — больше там ничего не могло поместиться; у камелька лежал камен- ный уголь. Снаружи домик был обложен камнем, чтобы не снес ветер. Около домиков лежали звероловные принадлежности, были маленькие амбарчики с каменным углем и бидонами керосина. Домики были открыты, в домиках — бы- ли винтовка, порох, пища и уголь, — чтоб человеку бороться за жизнь и не умереть: так делают люди в Арктике. Последний домик, где Лачинов, уже в одиночестве, потеряв своих товарищей, прокоротал самые страшные месяцы, стоял около обрыва к морю, у пресноводного ручья, между двух скал, — и это был единственный дом на сотню миль, а кругом ползли туманы и льды. — Быт и честь севера указывают: если ты пришел в дом, он открыт для тебя и все в доме — твое; но, если у тебя есть свой порох и хлеб, ты должен ос- тавить свое лишнее, свой хлеб и порох, — для того неизвестного, кто при- дет гибнуть после тебя. — На утро Могучий с товарищами, на парусно-мо- торном шейте ушел на север Шпицбергена, на 80°. Их было пятеро здоровых мужчин; они повезли с собой все, что нужно, чтобы прожить шестерым, мя- со, хлеб, порох, звероловные снасти и тепло, — и не домики, а конуры, каждая такой величины, чтобы прожить в ней одному человеку и шести соба- кам: все это они припасли от Европы. На 80° они вморозили в лед свой шейт и разошлись в разные стороны, на десятки миль друг от друга, чтобы зарыться в одиночество, в ночь, в снег. Они расползлись на своих соба- ках, на собаках и на плечах растаскивая домики, — в октябре, — чтобы встретиться первый раз февралем, когда на горизонте появятся красные отсветы солнца: эти месяцы каждый из них должен был жить один на один с собою и стихиями многомесячной ночи и извечного холода. Там некому су- дить человека, кроме него самого, там он один, — и там у всех людей один враг: природа, стихии, проклятье, — там ничто никому не принадлежит, — ни пространства, ни стихии, ни даже человеческая жизнь, — и там крепко научен человек знать, что человек человеку — брат. Там человеку нужны только винтовка и пища, — там не может быть чужого человека, ибо человек человека встречает, как брата, по признаку человек, — как волк встречает волка по родовому признаку волк. Там нельзя запирать домов, и там — в страшной, в братской борьбе со стихиями — всякий имеет право на жизнь уже потому, что он смел притти туда, смеет жить —
— ночь, арктическая, многомесячная ночь. Быть может, горит над землей северное сияние, быть может, мечет метель, быть может, светит луна, такая, что все, все земли и горы начинают казаться луной. И там — в ледяных, снежных просторах и скалах — идет Могучий: с винтовкой на руке, от капкана до капкана, смотрит ловушки, — не капался ли песец? — следит медвежьи следы, — делает то, что делает каждый день; потом он приходит к себе в избушку, растапливает камелек, кормит собак, греется у камелька, пьет кофе, ест консервы или свежую медвежину, курит трубку; — еще подкидывает в камелек каменного угля, подливает тюленьего жира и — лезет в свой мешок спать, в мешок с головой, потому что к часу, когда он проснется, все в домике закостенеет от семидесяти-градусного мороза. — У этого человека, у Могучего, есть своя биография, как у каждого, — и она несущественна; за ним числится, как он в дни, когда в Архангельске были Мюллер и англичане, когда они уходили оттуда, он, помор Могучий, взял советское судно, ушел на нем из-под стражи, перестрелял советских матросов, судно продал в Норвегии, на второй его родине: это несущественно; Европа не уделила ему места на своем материке, право на жизнь погнало его в смерть: нельзя не гордиться человеком, который борьбой со смертью борется за право жить — Он лежит в своем мешке; о чем он думает? — какою астрономически-отвлеченной точкой ему кажутся — Христиания, Тромпсэ, Архангельск, Москва? —
……………
— и такою же арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на градусе Могучего, на острове, названном островом Кремнева, почти в такой же избушке — над бумагой, картами и таблицами — сидел другой человек, Николай Кремнев, — на столе горел в плошке тюлений жир, и против Кремнева писал и выводил математические формулы второй профессор — физик Василий Шеметов —
— Эта земля была последней землей, куда пришел «Свердруп», культурное человечество не знало об этой земле, она не была открыта, она была осколком островов Уиджа. — Она, невидная простым глазом, возникла в бинокле. Солнце во мгле чуть желтело, вода вблизи была стальной — и синей, как индиго, вдали; льды, ледяные поля были белы, в снегу, айсберги сини, как эмаль… — Там, вдали в бинокль восставал из ледяных гор огромный каменный квадрат, одна сплошная скала, обрывающаяся в море и льды, вся в снегу, и снег под солнцем и в бинокле был желт, как воск, блистал глетчер, черными громадами свисали скалы, — все одной громадной глыбой, наполовину освещенной солнцем, другою половиной, серой, уходившей за горизонт и во мглу. Кругом судна были горы айсбергов. Земля безмолвствовала и величествовала, как никогда в жизни каждого: земля, эти мертвые скалы и льды, где никто, кроме белых медведей и птиц, не жил, не живет и не может жить, — величественна, промерзшая навсегда, навсегда мертвая, такая, которая никогда, никогда не прийдет в подчинение человеку, которая вне человечества и его хозяйничаний. — В каждом человеке, все же, крепко сидит дикарь: эти земли, эта пустыня, эта мертвь — прекрасны, здесь никто не бывал, — так прекрасно и страшно видеть, изведать и знать первый раз! — Застревали во льду, все были на палубе, капитан на мостике, штурмана по местам, на юте, на баке, у руля. Прошли уже часы, и земля впереди видна простым глазом, до нее каких-нибудь тридцать миль, веяла холодом, морозами, величием и тишиной. Лед, ледяные поля обстали вокруг сплошною стеной. Тюлени смотрят из воды удивленно, целые стада. Земля видна ясно, и непонятно, как забраться на нее: она вся в снегу и льдах, и льды отвесами падают в воду… — Земля!.. К земле «Свердруп» пришел в 0 часов 10 минут. Всю ночь на севере стояла красная, как кровь, никогда не виданная заря, от которой мир был красен. Вода была красной, лиловой, черной, зеленой: потом, за день и за ночь, вода была и как бутылочное стекло, и как первая листва, и как павшая листва, и лиловая всех оттенков, и коричневая, и синяя. А небо было — и красным, и бурым, как раскаленная медь, и сизым, как вороненая сталь, и белым, как снег, и розовым, как розы, — и в полночь ночное небо — темное — на юге. Понурая, земля лежала рядом, горы, глетчеры и
снег, — и в извечной тишине кричали на скалах, на птичьем базаре птицы, словно плачет, стонет, воет, рвет горечью и болью — нечеловеческими! — земля свое нутро, точно воет подземелье, нехорошо!.. — "Сверд- руп" отдал якорь в полночь. Лачинов, кинооператор, врач, метеоролог и два матроса — они сейчас же пошли на шлюпке к берегу, чтобы впервые вступить на ту землю, на которую не ступала еще нога человека. Они были вооружены винтовками, в полярных костюмах, — прибой долго не давал воз- можности пришвартоваться, — и сейчас же на берегу, на снегу они увидели следы медведя. Они пошли группой, молча. Было очень тихо, мертво горели север и небо. Они слезли на косе, на отмели, вдалеке от гор, и перед ни- ми восстали колонны базальтов, которые с борта казались величиной в та- бурет, но оказались в хороший двухъэтажный дом; они стояли, словно кре- постные, по-старинному, стены, точно окаменевшие гиганты-соты, нет, не бурые, а как заржавленное железо. Влезли на них, и под ногами началось адово дно: камни, черного цвета и цвета перегоревших железных шкварков (что валяются у доменных печей), лежали так и такие, что по ним надо хо- дить в железе и лучше ползать на четвереньках; в иных местах эти камни размещались в порядок, словно земля родит каменные яйца, по-прежнему черные, величиной в человеческую голову. В лощинах были озерки с пресной водой, во льду: отряд ломал прикладами лед, чтобы пить. — И отряд на- шел избушку. Они нашли избушку на косе, на юру, вдали от гор, где был только один смысл устроиться жить: это — чтобы быть елико возможно больше видным с моря, воды пресной там поблизости не было. Давно извест- но, что все северные моря изброжены русскими поморами и что Шпицберген был известен на Мурмане под именем Грумант — за четыреста лет до того, как его открыл Баренц, и что на многих островах разбросаны безвестные поморские часовни, — но эта избушка была не русской, — там жил, долж- но-быть, норвежец, — судя по этикетке на табачной коробке и по аптечной надписи на пузырьке [и эта коробка от сигар указывала, что здесь жил не зверолов-норвежец, а кто-то иной, ибо он курил сигары, а не трубку]. Из- бушка была развалена, она стояла на камнях, она построена была из тонко- го теса, как строят рубки на кораблях, снаружи она была обложена камнем. Крыши на ней уже не было, не было одной стены. Все было развалено и раз- бито — чем? как? — Валялись кое-какие домашние вещи, штаны, стояла пе- чурка из чугуна, около нее кресло из плит базальта; были нары из дерева, в стену воткнуты были вилка и столовый нож, осталась на столе солоница, с порыжевшей лужей соли. Ни запасов, ни пороха не было. И все было разбито: совершенно бессмысленно, — кто-то ломал в припадке сумасшествия, или это ломал не человек, — а, если человек, то он был вчера здоров и жил буднями, а утром сошел с ума и стал громить самого себя, самого себя, дом, забыв в стене нож и солоницу на столе… Вокруг избушки были разбросаны боченки, обручи, утварь, кастрюли, консервные банки, два весла, топор, — и было вокруг много костей разных животных, медведей, моржей, тюленей, белух: и одна кость была костью человеческой ноги, так определил врач. Кости лежали около ящиков, стоявших в тщательном порядке. Ни одной приметы о сроках и времени не было, когда здесь жили: три, тринадцать, двадцать лет назад?.. Кости!.. — Потом отряд в мусоре нашел самодельное ружье: оно было сделано, вырублено топором, из бревна, и ствол был — из газонапорной трубы. Этого острова не знало культурное человечество, — отряд обыскал все и не нашел ни одной пометы, какие обыкновенно оставляют все приходящие в эти страны. Кругом камни и льды, и море, — полгода ночи и полгода дня, десять месяцев зимы и два месяца русского октября. Отсюда никуда не крикнешь, и — кто был здесь? кто разгромил избушку — медведи, буря, человек? — как? — здесь погиб человек, о котором никто ничего не знает, погиб, не успев ничего оставить о себе, чтобы его и о нем узнали, — человек, спасшийся от аварии и построивший себе избушку из остатков судна и добывавший себе мясо, чтобы не умереть, самодельным, сделанным помощью топора самострелом с дулом из газонапорной трубы. — Кругом избушки — кости и смерть, обломки бочек, остатки костей, нехорошо, непонятно. Оттуда, от избушки слышно, как плачет скала птичьего базара, точно воет подземелье и сама земля рвет себя, — нехорошо. Горы стоят серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью наползает глетчер. — У цынготных, за несколько дней до смерти, появляется стремление — бежать, их находили умершими на порогах, — на Кап-Флоре медведи разгромили избушку, оставленную Джексоном — должно быть, из любопытства: никто ничего не знает о том человеке, что погиб в этой избушке, никогда не узнает, — как погиб он? как возник он здесь? —