Завтра будет поздно
Шрифт:
– Блеск!
– слышу я.
– Видели у майора?.. А что, орден Кутузова выше или нет?
– Выше, - отвечаю я, не задумываясь.
– Холодно!
– Коля отпустил мой рукав.
– Зима опять... Пойду в кабину.
Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый металлический щелчок дверцы - словно точка, звуковая точка после передачи.
– Бензином пахнет, - сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.
– До чего же тихо, - сказал я.
– Провалились они,
– неспокойно откликнулся майор.
Его тянуло к нам. Словечко "антифрицы" он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.
Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.
– Вы сюда встаньте, - сказал майор Михальской.
– В случае чего - в кювет.
– Тихо ведь, - ответил я, чтобы ободрить себя. На меня тоже действовала эта непонятная тишина. И ненужный свет луны. Сейчас моя очередь, движок уже остыл, кузов проветрен. Там, в кромешной тьме, копошится Шабуров.
– Включаю, - сказал он.
Я вошел и плотно захлопнул за собой дверцу. Движок встрепенулся, сонно разгорелась лампочка, соединенная с микрофоном.
Вещать из машины очень неудобно. Не только из-за паров бензина, выбрасываемых движком. Собственный голос не слышен, его топит рев репродукторов. Неудобно, а иногда жутко бывает здесь, в наглухо закупоренной машине, охваченной ночью, неизвестностью. С робким светлячком-лампочкой. А может быть, луна уже за тучей? Да, наверно, за тучей. Ведь просвет был небольшой. Если так, то хорошо. А если нет? У немцев шестиствольный миномет, и им нетрудно, в сущности, засечь нас по звуку.
– Внимание, внимание!
– начал я.
– Даем вести с фронта.
Я читаю сводку. Я чувствую, как движутся мои губы, ощущаю мускулы гортани, давление воздуха, но голоса, моего голоса, точно не существует. Грохочет другой голос. Он бьет в уши, он сжимает голову, как тяжелый шлем. Он разливается необъятным океаном, и я на дне этого океана.
Сводка закончена. Тихо, по-прежнему тихо. Лампочка меркнет, я отодвигаю штору. Да, луна спряталась. Теперь листовку о преступлениях фашистов. О сожженных заживо в Титовке, о пытках, об издевательствах над советскими людьми.
– Палачи не уйдут от расплаты!
– грозит, сотрясаясь, звуковка.
Внезапно микрофон выпадает из пальцев, я уже не сижу на ларе, я на полу. Какая-то сила отчаянно трясет звуковку, словно налетел ураган. По инерции я еще произношу слова, отпечатавшиеся в памяти, но рупоры наверху молчат.
В ту же секунду я очутился на улице. Как это произошло, не знаю, очевидно меня вытолкнул Шабуров. Дорога безлюдна.
Где Михальская? Где майор?
Отвратительный вой заставил пригнуться, кинуться к кювету. Шабуров дернул меня за плечо, я упал и растянулся в кювете, на ломком снегу. Близко, в кустарнике, лопались мины.
Шестиствольный... "Это второй
Она побежала к машине. Звуковка дрожала, мотор жил. Охапкин, вероятно, пустил его в ход, как только миномет начал стрелять. Ох, отчаянный Колька! Первая пачка мин разорвалась за другой обочиной шоссе, звуковка наша заслонила тех, кто стоял у кювета и возле "сорокапяток". Осколки достались ей. Но это выяснилось потом. Я не заметил пробоин в борту, не успел заметить, так как Михальская рванула дверцу кабины и крикнула:
– В машину! Живо!
Звуковка понеслась на предельной скорости. Я глядел в окно. Дорога повернула, опоясывая холм. Лязгнули тормоза.
Мы с Шабуровым вышли. Со мной столкнулась Михальская. Она задыхалась.
– Надо вынести его, - сказала она.
Коля лежал в кабине. Он сполз с сиденья, ноги его подогнулись, голова откинулась на спину. Крови почти не было. Мы не сразу разглядели ее - она тоненькой струйкой сочилась из ранки на виске, едва приметной. Мы вытащили Колю и внесли в кузов. Он застонал. Я развернул на полу матрац, и мы положили на него Колю.
– Вы с ним будете...
– сказала мне Михальская. Она села за руль, за ней послушно пошел в кабину Шабуров.
Стало быть, Михальская вела машину. А мотор включил Коля, включил последним усилием, раненый...
Машину подбрасывало. Я придерживал голову Коли. Он опять застонал.
– Скоро, Коля, скоро, - сказал я, силясь увидеть в темноте его лицо. Приедем в медсанбат, Быстрова тебе перевязку сделает...
Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.
– Ерунда, Коля, - сказал я.
– Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой...
Он стонал и временами двигал руками, будто смахивал что-то с лица. Сквозь ушанку я ощущал живое тепло.
Палатки медсанбата, большие, мягкие, словно опустившиеся на землю облака, возникли у самого шоссе, в серой мгле. Подбежали две низенькие плечистые санитарки с носилками.
Мы ждали. Вышел седой прихрамывающий санитар с тазом, плеснул из него и заспешил обратно. Красноватое пятно осталось на снегу. За тонкой стенкой палатки кто-то, захлебываясь, кашлял. У соседней палатки разгружали машину с красным крестом, выносили раненых.
Вышла женщина в туго перетянутом халате, бледная, с вызывающе четкими черными бровями, с длинными ресницами.
– Привезли?
– спросила она.
– Как фамилия?
– Охапкин, - сказала Михальская.
– Возьмите его документы.
– Женщина в халате строго оглядела нас и прибавила: - Смертельный исход неизбежен. Пробит череп. Мы нашли выходное отверстие.
Нашли... Как будто это может что-нибудь изменить! Мгла обступила меня.
– А когда...
– Михальская отстранила Шабурова.
– Когда наступит исход?