Завтра будет поздно
Шрифт:
– Короткову Славу дали - произносит Коля в сторону и как бы невзначай.
– За что же?
– притворно удивился майор, уже не раз слышавший про Короткова.
– Такой же шофер, как и я. В автороте. Снаряды возит на передок. Эх, пойти, что ли, шину накачать!
– сказал Охапкин, но не двинулся с места.
Лобода рассмеялся. Ну можно ли сердиться на Колю! Он наивно выпрашивает себе награду, как мальчишка коньки или велосипед.
Я доложил майору. По-моему, медлить нечего, Фюрста надо взять в оборот. Он-то, наверное, знал убитого. И надо, чтобы
Но странно, майор рассердился. Он крякнул, отбил пальцами звонкую дробь на ларе, потом стал выговаривать мне.
Легенда? Кстати, Фюрст дрался как черт, ранил троих наших бойцов, и взяли его полумертвого. Не дешевая добыча! Пруссак, твердое дерево! Взять в оборот? Но есть же конвенция о военнопленных. Понуждать их к чему-либо запрещается.
– За-пре-щается!
– повторил Лобода.
– Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я...
Лобода часто наезжал в лагерь для пленных "повоевать", то есть поспорить с пленными.
– Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что?
– кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды.
– Все одним махом хотите, да? И наломаете дров.
Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.
– "На земле-е весь род людской", - проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.
Я вышел из машины.
Коля накачивал шину. Чудно действует на меня его пухлое "мальчишеское лицо: огорчения переносить как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.
– Товарищ лейтенант!
– услышал я.
– Васька-то Коротков, а?
– Орден, - кивнул я.
– Знаю.
– У меня тоже свой нерв, - вздохнул Коля.
– Меня в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастролыцики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?
– Брось, Коля, - начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.
– Что он там насчет Шабурова?
– спросил майор. Я объяснил.
– Вот, вот! Две башки надо иметь с вами.
– Большие карие глаза под чернью бровей искрились.
– Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва...
Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.
5
Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.
Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово "Кольпино". Так называли его все пленные немцы. "Эмга" вместо Мга, "Кольпино". Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.
"Кольпино"... Они исковеркали город и его русское имя.
Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. "Кольпино" - это пуля в рикошете, лязг мятого железа, скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут...
"Контора жакта" - написано на табличке у входа.
Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной "эрике" с латинским шрифтом Юлия Павловна.
– Вы потрясли немцев, - говорю я.
– Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.
И про Фюрста я рассказал ей, и про Гушти.
– Шура, вы золото - воскликнула она.
– Kolossal! Прелестно! Machen Sie keine Sorgen{6}, он от нас не уйдет.
Она тянется за новой папиросой.
Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст - тридцать два года, родился в Инстенбурге. Отец - портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, двенадцать живет жена обер-лейтенанта Гертруда с двумя дочерьми - Моникой и Лисси.
Как можно больше подробностей! О Фюрсте я должен знать больше того, что записано в офицерском удостоверении. То, чего не скажут и пленные однополчане.
Мы должны объявить немцам, что Фюрст, герой дивизии, жив и находится у нас в плену. Большой вопрос, согласится ли он сфотографироваться для листовки.
В Славянку, в лагерь военнопленных, со мной поехал армейский фотограф, маленький человек с крохотной головой, которой он непрерывно вертит, словно приглядываясь и принюхиваясь. Фамилия у него литературная - Метелица.
"Пикап" подскакивает на обледенелых рельсах. Мы в Славянке. В наступивших сумерках проносятся за оконцем понурые вагоны на запасных путях, мертвый паровоз. Им не было хода отсюда, со станции, замороженной блокадой.
Часовой у ворот лагеря вызывает дежурного, тот показывает нам офицерский барак.
Железные кровати в два этажа, густой табачный дух и еще какой-то запах, должно быть после дезинфекции. Метелица, завидя немецких офицеров в форме, вертит головой. Как бы прицеливаясь, он оглядывает железные кресты, демянские, крымские и прочие "щиты".
Прежде всего мне нужен Лео Вирт, тот самый саксонец, лейтенант, который вместе с Михальской работал на звуковке в новогоднюю ночь. И плакал, слушая пластинки.
У Вирта впалые бледные щеки, большой лоб, круглые очки в тонкой черной оправе. Садясь, он кладет на колено книгу. Книга для него дороже хлеба, табака, он читает с жадностью, недосыпает, необходимо наверстать все упущенное по вине Гитлера. Книги Бебеля, Либкнехта, Тельмана... Сочинения Ленина... Вирт был слишком юн, когда эти книги были доступны в Германии. Плен открыл ему бездну неведомого.