Завтра была война (сборник)
Шрифт:
– Это мы понимаем, Федор Ипатыч.
– Ну, ладно, так и быть. По-свойски отпущу тебе такую бумажку. Учитывая бедственное положение.
Правильно Федор Ипатович учитывал: было такое положение. Хоть и расплатился уже Егор сполна за утопленный мотор, но на прежней работе – на тихой да уважительной пристани – не остался. Сам ушел, по собственному желанию:
– Такой, стало быть, мой принцип, Яков Прокопыч.
И опять бегал, куда пошлют, делал, что велят, исполнял, что прикажут. И старался как мог. Даже и не старался: стараются – это когда специально, когда себя
Но в субботу – только туман рваться начал, над землей всплывая, – взял Егор веревок побольше, ножи навострил, топоришко за пояс засунул и подался в заповедный тот лес. За лыком, что ценилось по полтиннику за килограмм. И Кольку с собой прихватил: лишний пуд – лишние восемь целковых. Впрочем, лишнего у него ничего еще не бывало.
– Липа – дерево важное, – говорил Егор, шагая по заросшей лесной дороге. – Она в прежние-то времена, сынок, пол-России обувала, с ложечки кормила да сладеньким потчевала.
– А чего у нее сладкое?
– А цвет. Мед с цвету этого особый, золотой медок. Пчела липняки уважает, богатый взяток берет. Самое полезное дерево.
– А береза?
– Береза – она для красоты.
– А елка?
– Это для материала. Елка, сосна, кедр, лиственница. Избу срубить или, скажем, какое полезное строение. Каждое дерево, сынок, оно для пользы: бездельных природа не любит. Кто для человека растет, на его нужду, а кто для леса, для зверья всякого или для гриба, скажем. И потому, прежде чем топором махать, надо поглядеть, кого обидишь: лося или зайца, гриб или белку с ежиком. А их обидишь – себя накажешь: уйдут они из леса-то порубленного, и ничем ты их назад не заманишь.
Хорошо было им идти по этой глухой дорожке, шлепать босыми ногами по росистой траве, слушать птиц и говорить об умной природе, которая все предусмотрела и все сберегла на пользу всему живому. К тому времени уж и солнышко вынырнуло, шишки на елях вызолотив, и шмели в траве запели. Колька на каждом повороте на компас смотрел:
– К западу свернули, тятя.
– Скоро дойдем. Я почему, сынок, в дальний-то липняк навостряюсь? А потому, что ближний-то больно уж красив. Больно в силе он состоит, цветущ больно, и трогать его не надо. Лучше вглубь сходим: ног нам не жалко. А липняк этот пусть уж цветет пчелам на радость да народу на пользу.
– Тять, а шмели к липе летят?
– Шмели? Шмели, сынок, все больше понизу стараются: тяжелы больно. Клевера обхаживают, цветы всякие. В природе тоже свои этажи имеются. Скажем, трясогузка, она по земле шастает, а ястреб в поднебесье летает. Каждому свой этаж отпущен, и потому никакой тебе суеты, никакой тебе толкотни. У каждого свое занятие и своя столовка. Природа, она никого не обижает, сынок, и все для нее равны.
– А мы, как природа, не можем?
– Дык это… Как сказать, сынок. Должны бы, конечно,
– А почему не выходит?
– А потому, что этажи перепутаны. Скажем, в лесу все понятно: один родился ежиком, а другой – белкой. Один на земле шурует, вторая с ветки на ветку прыгает. А люди, они ведь одинаковыми рождаются. Все как один голенькие, все кричат, все мамкину титьку требуют да пеленки грязнят. И кто из них, скажем, рябчик, а кто кобчик – неизвестно. И потому все на всякий случай орлами быть желают. А чтоб орлом быть, одного желания мало. У орла и глаз орлиный, и полет соколиный… Чуешь, сынок, каким духом тянет? Липовым. Вот аккурат за поворотом этим…
Аккурат завернули они за поворот, и замолк Егор. Замолк, остановился в растерянности, глазами моргая. И Колька остановился. И молчали оба, и в знойной тишине утра слышно было, как солидно жужжат мохнатые шмели на своих первых этажах.
А голые липы тяжело роняли на землю увядающий цвет. Белые, будто женское тело, стволы тускло светились в зеленом сумраке, и земля под ними была мокрой от соков, что исправно гнали корни из земных глубин к уже обреченным вершинам.
– Сгубили, – тихо сказал Егор и снял кепку. – За рубли сгубили, за полтиннички.
А пока отец с сыном, потрясенные, стояли перед загубленным липняком, Харитина в намеченной ею самой дистанции последний круг заканчивала. К финишу рвалась, к заветной черте, за которой чудилась ей жизнь если и не легкая, то обеспеченная.
При всей горластости характеру ей было отпущено не так уж много: на мужа кричать – это пожалуйста, а кулаком в присутственный стол треснуть – это извините. Боялась она страхом неизъяснимым и столов этих, и людей за столами, и казенных бумаг, и казенных стен, увешанных плакатами аж до потолка. Входила робко, толклась у порога: и требовать не решалась, и просить не умела. И, испариной от коленок до мозжечка покрываясь, талдычила:
– Мне бы место какое. Зарплата чтоб. А то семья.
– Профессией какой владеете?
– Какая у меня профессия? За скотом ходила.
– Скота у нас нет.
– Ну, мужики-то есть? За ними уход могу. Помыть, постирать.
– Ну, да у вас, Полушкина, редчайшая профессия! Паспорт с собой? – В документ глядели, хмурились. – Дочка у вас ясельная.
– Олька.
– Яслей-то у нас нет. Ясли – в ведении Петра Петровича. К нему ступайте: как решит.
Шла к Петру Петровичу: на второй круг. От Петра Петровича – к Ивану Ивановичу, на третий. А оттуда…
– Ну, вот что: как начальник скажет. Я в принципе не возражаю, но детей много, а ясли одни.
Этот круг был последним, финишным: к черте подводил. И за той чертой – либо твердая зарплата два раза в месяц, либо конец всем мечтам. Конца этого Харитина очень пугалась и потому с утра готовилась к свиданию с последним начальником со всей женской продуманностью. Платье новое по коленки окоротила, нагладилась, причесалась как сумела. И еще сумочку с собой прихватила, сестрицы подарок, Марьицы, к именинам. А Ольгу учительнице Нонне Юрьевне подкинула: пусть тренируется. Своих пора заводить, чего там. Выгулялась.