Завтрашние заботы
Шрифт:
– Ты с какого года?
– Девятисотого.
– Ну а этим пацанам такого не внушают, будь спок, – сказал летчик. – Эй, шпана! – заорал он в окно. – Пилку-то теперь фиг достанешь! А? Пилка для них – главное орудие производства, – объяснил он Басаргину.
Пацаны не услышали, они закуривали.
Петька медленно, раскорячившись лягушкой, сползал по тополиному стволу. И все не решался спрыгнуть – сильно устал. Он сползал по стволу до тех пор, пока вытянутой ногой не нащупал траву на бровке арыка. Тогда он разжал пальцы, встал, разогнулся и глубоко
– Глист, кажись, ворюга базарный, но они с Ниточкой уже два раза на фронт бегали… Сейчас накурятся, а потом будут мяту жевать, чтоб матери запах не услышали. А у Атоса кроличья лапа есть, и он этой лапой другим пацанам за ушами чешет… Ножовку-то с дерева так не достанешь. Сшибать ее надо, – сказал майор. – А если отсюда веревкой с крюком, а? Как думаешь, капитан?
Басаргин посмотрел на часы. До поезда оставалось сорок минут. Басаргин подумал о том, что майор совершенно не испытывает никаких предотъездных эмоций. Даже в мирное время, когда человек собирается к дачному поезду, он как-то отъездно себя чувствует. А этот толстяк ни о чем не думал, черт бы его побрал.
Без стука вошла в комнату девчонка лет тринадцати с гитарой в руках, остановилась возле порога, спросила:
– Так ты на самом деле уезжаешь, дядя Ваня?
– А, – сказал летчик, любуясь девчонкой, – Карменсита пришла! Смотри, капитан, в эту Карменситу все здешние мальчишки влюблены. Хороша будет, а? – Он опять хвастался девчонкой, как своей собственностью.
– Вот еще! – сказала Карменсита. Красная лента в черных волосах, короткая юбочка.
– Спой на прощанье, детка! – приказал майор. – «Землянку»!
– Я не могу сразу, дядя Ваня.
– Времени нет, детка, разгон брать. А мы глаза закроем, хочешь?
– Не надо! – сказала Карменсита. – В госпиталях еще труднее петь, – и стала перебирать струны, настраивая гитару. Потом подошла к кровати, поставила ногу на перекладину и запела: «Бьется в тесной печурке огонь…» Но песня не получилась у нее, она остановилась, спросила: – Значит, ты насовсем уезжаешь?
– Выходит так, детка.
– Я тебя никогда не забуду, дядя Ваня! – сказала Карменсита и заплакала. – Мы все тебе писать будем, ты нам полевую почту пришли. – И она скользнула из комнаты.
– Ее Надя зовут, Надежда, – сказал майор и от некоторого смущения за свою растроганность выругался. Потом, топая сапогами, вышел из комнаты. В коридоре загремел его голос: – Хозяюшка, бельевую веревку выдай, а? Верну сразу! Нет? Врешь, поди, хохлацкая душа?!
Он вернулся с двумя пустыми водочными бутылками и с порога кинул одну Басаргину:
– Ну, капитан, тебе, пехтуре, и карты в руки. Метни противотанковую!
Басаргин старательно прицелился и бросил бутылку. И конечно, промазал. И конечно, бутылка разбилась в двух шагах от милиционера, который вдруг вывернулся из-за угла. Мальчишки шуранули врассыпную. А летчик, называя милиционера «Яшка», объявил ему с высоты третьего этажа все про пилку. Потом вытряхнул из своей бутылки каплю на ладонь, слизнул и запустил бутылку. И попал,
До поезда оставалось двадцать минут. Басаргин взял чемодан летчика и пошел к дверям. Он завидовал майору. И, главное, тем, кто воюет с ним вместе.
По дороге до вокзала майор все вырывал у него чемодан, пыхтел, жаловался на жару и обещал передать привет Маннергейму не позже декабря.
Поезд задерживался отправкой, как будто машинист ждал летчика специально.
Пропустив последний вагон, посмотрев ему вслед и незаметно плюнув на рельсы – тоже детское еще, какая-то примета, обеспечивающая счастье уезжающему, – капитан Басаргин вышел на привокзальную площадь и почувствовал свободу от забот и легкость.
Явиться в часть он должен был завтра. Крышу своей части он видел невооруженным глазом. Ночлег у него был обеспечен прекрасный. И от всего этого благополучия ему стало совестно.
Сумасшедшая старуха сидела в скверике, сматывая с чудовищно распухших ног бинт. Когда Басаргин проходил мимо, она схватила его за полу гимнастерки и запричитала:
– Помоги убогой, родненький!… С тюрьмы еду, третий день маковой росинки во рту не было!… Уступи хлебца кусочек! Я тебе бинтик отдам, родненький!…
Пустые глаза старухи были сухими, без слез. Басаргин дал ей сто рублей. И когда отошел, то ощущение свободы усилилось в нем. Он как бы заплатил за беззаботность на этот вечер. «Господи, – думал Басаргин. – Мы живем один раз, один-единственный. И каждый день, уходя, не возвращается больше никогда. Надо стараться чувствовать эту жизнь. И свою сорокадвухлетнюю, и жизнь этого ишака, и этого урюка. И вот по тротуару идут с работы домой молодые женщины, и на заборе висит афиша „Сильвы“, и вон семечки на асфальте, и асфальт мягкий от дневной жары…»
Он купил билет и пошел в оперетту. Над деревянной загородкой летнего театра поднимались густые кроны дубов. Деревянные скамьи без спинок были полупусты. Усталая Сильва тяжело бегала по гулким доскам летней сцены. Бони был похож на обезьяну. Но оркестр играл весело, с подъемом. Быстро темнело, и слушать музыку среди черных деревьев и вечерней прохлады было хорошо. Грезилось счастье, и верилось, что рано или поздно оно придет. И как обычно, когда Басаргину было хорошо, ему недоставало брата.
Они по– настоящему дружили. Петр Басаргин даже не женился. Дочка младшего брата давала ему достаточное утешение в том, что жизнь не совсем закончится со смертью. Кровь, которая текла в Веточке (так звали племянницу), -его родная кровь.
Последний раз они встретились с братом за день до начала войны. Брат был моряк, плавал на линии Ленинград – Гамбург и в день их встречи выглядел уныло.
Они сидели в сквере перед гостиницей «Астория». Брат вполголоса рассказывал о Германии. О стали, чечевице и хлебе, которые сплошным потоком шли от нас в Гамбург. О том, что он никогда не чувствовал себя таким русским, таким советским человеком, как под взглядами штурмовиков. Штурмовики ворвались и силой обыскали его судно, несмотря на протест капитана.