Завтрашние заботы
Шрифт:
Брат был уверен: война начнется с часу на час. А Петр Басаргин не верил в это. Его тревожили опасные, острые слова брата. И старший убеждал младшего держать язык за зубами. Если мы заключили с немцами договор, значит, в этом есть какой-то высший смысл. И они даже слегка поссорились в эту свою последнюю встречу. Но потом обнялись перед расставанием, хотя, как и большинство мужчин, стыдились таких сантиментов…
Теперь Пашка плавал где-то на севере. За него было тревожно. И тревожно за стариков родителей, которые сидели в блокадном Ленинграде и никуда, упрямо и непреклонно, не хотели уезжать. Но дочка брата жила в Сибири, в полной безопасности. Петр поделил свой денежный аттестат между стариками и племянницей. Теперь, из Азии, он еще рассчитывал
– Частица черта в нас… – бормотал Басаргин, шагая по совершенно пустынным улицам домой. Гундосили цикады. Звезды мерцали. Звенели арыки. За дувалом ударял в каменистую землю кетмень. Волнение от предчувствия близкого счастья теснило Басаргину грудь. Он знал в себе это тревожно-приподнятое настроение. Оно появлялось иногда среди самой неподходящей обстановки. Трудно становилось дышать. Причины волнения были неуловимы. Это настроение, Басаргин знал, было ложным. Никакое счастье не ждало впереди. Но предчувствие волновало.
Долго не спалось. Все еще непривычно было лежать под одной только простыней. Не хватало тяжести шинели, полушубка. Легкость мешала. А может, мешало и другое – тишина. Полтора года военного гула, грохота боев, стука бесконечных эшелонов. И вот – тишина и шепот листвы.
«Господи, – думал Басаргин, – неужели это правда, что я мог протянуть руку и тронуть крест на броне танка? Неужели это было? Неужели был этот запах солярного выхлопа, горячего масла и пыли? Какая тупая, серая сила в моторе и гусеницах! Как похож танк на бездушное животное. Как тяжело смотреть в его глаза и не опускать свои! Черт знает, кто помог мне остаться порядочным человеком во всем этом кошмаре. Какой я солдат? Я все время был на пределе напряжения, чтобы сохранять порядочность. Какой я солдат, если три четверти сил уходит на страх перед тем, что ты можешь струсить. Солдат не должен думать о том, что может струсить. И не должен заранее мучиться по такому поводу. И не должен уставать от неуютности. Настоящему солдату должно быть уютно на войне, в любом месте он должен уметь создать себе уют. Нельзя бояться струсить больше смерти. И мне еще доверяли людей! Какое счастье, что я не наломал дров.»
– 3 -
Если пробираться возле самых заборов, можно ходить босым по зимним улицам южного городка. Конечно, очень холодно ступать по комковатой от ночного заморозка грязи. Но хуже то, что стыдно. Тебе четырнадцать, и есть на свете Надя, она учится на пятерки, поет песни совсем как взрослая. Она поет. «Похоронен был дважды заживо, жил в окопах, в землянках, в тайге…» Большая, суровая, взрослая, красивая встает из песни чья-то жизнь. Какой-то взрослый мужчина воевал, и падал на снег, и вставал, и шел в атаку. О нем поет Надя, она делается равной для него. А тебе надо прожить несколько лет до взрослости. И поэтому, наверное, так щемяще-тоскливо на душе, когда поет Надя: «Я люблю подмосковную осень…» Скорее стать мужчиной, солдатом. Надя поет: «Пропеллер, громче песню пой, неся распластанные крылья… В последний бой, в последний бой летит стальная эскадрилья…» Можно только курить непривычный табак, курить до тошноты и жевать потом горькие листья мяты. Нельзя расстраивать мать, ей и так досталось. Надя поет: «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…» Если бы она пела и о тебе… Она смеется. Ей смешно, что сегодня учительница по немецкому не пустила тебя в класс.
– Ниточкин, я тебя предупреждала: босым больше не приходи. Я понимаю, сейчас всем трудно. Но я не могу отвечать за тебя, если ты схватишь воспаление легких.
– Плевать я тогда на вашу школу хотел!
Он на нее и плюет. Вот только Надя сидит в классе.
И хочется сидеть близко от нее.
– Убирайся отсюда, Ниточкин!
– Плевать хотел я на вашу школу!
Он умеет хлопать дверью. Это умение в запасе, как последнее слово. Только не надо бояться хлопать дверью, и тогда – как ни лишай тебя слова, как ни затыкай тебе рот – последнее
«Кр-ряк!» – говорит дверь, шмякаясь в косяки. Пока в человеке есть достоинство, пока руки ему не связали за спиной, он еще может сказать последним: «Кр-ряк!» И даже если руки уже связаны, он может изловчиться и пихнуть дверь ногой, или задом, или даже головой. И тогда те, кто связал руки и заткнул рот, поймут, что последнее слово осталось за ним.
Надя поет: «Идет война народная, священная война…» Солдаты падают на снег, и танки идут по солдатским телам, рвется в солдатской руке последняя граната. Солдаты не сдаются на этой войне, они не разжимают губ. И он не разожмет.
Он валяется на грязном полу в милицейской камере, пойманный на сортировочной с ведром угля воришка.
– Фамилия? Он усмехается.
– Где живешь?
Наивные люди! Они думают запугать его колонией. Они думают запугать его! Он сейчас Матросов и Клочков, Зоя и Покрышкин. Он падает под танк с последней гранатой в руке. Надя еще поймет, над кем она смеялась.
– В камеру! Утром заговоришь!
Он валяется на грязных досках. Рядом пьяный безногий инвалид и спекулянтка рисом, и нет воды. Совсем как в стихе про испанского революционного солдата. Вот только у того солдата не было мамы. Она не знает, куда он пропал, и теперь не спит и плачет. Его бьет озноб – малярия всегда свирепеет к вечеру, голова распухает и гулко звенит, и доски жестки, и нет воды. Ничего, Зое было похуже! Как бесконечны бывают ночи, как медленно бледнеет за решеткой небо, как лязгают зубы в ознобе. Ничего, он отомстит за двойку по немецкому, за «Анна унд Марта баден», за «Убирайся отсюда, Ниточкин!». У нее окно светится по вечерам, – у всех здесь горят огни. Они и не знают, как темно бывает на улицах, когда окна занавешены, а патрули сажают очередь из автомата по самой маленькой щелке. «Анна унд Марта баден!» Хороший булыжник проломит обе рамы и достанет до абажура, до голубого абажура.
– Фамилия? Он усмехается.
– Где живешь?
– Пустое дело, дядя.
– Сержант, пиши ему сопроводиловку!
– Пустое дело, дядя. Сбегу.
Иногда даже приятно бывает получить хороший пинок под зад и лбом отворить дверь.
– 4 -
Цветы мешали бежать. Они росли так густо, что сапог не всегда доходил до земли. Бежать было скользко. Головки цветов били по коленям.
Капитан Басаргин бежал впереди взвода. Тактические занятия: «Взвод в наступлении в условиях сильно пересеченной местности». Огонь пулеметов усиливался. Капитан положил взвод и приказал окапываться.
Солнце палило. Капитан дышал тяжело. Пот заливал глаза. Каска обручем сдавливала голову. Вокруг цвели тюльпаны. На их толстых листьях и стеблях блестели солнечные блики. Басаргин лежал, закинув правую руку вперед, прижимаясь лицом к теплым цветам. Рядом лежал сержант, окапывался. Обнаженная земля пахла терпко, и дышать от этого запаха делалось еще труднее. Лепестки тюльпанов просвечивали теплым, розовым цветом, как просвечивают на солнце детские ладони.
«Я сильно изранен, – думал капитан, – я так слаб, что даже эта работенка не для меня. Я слаб для войны, черт побери… Я действительно имею право бегать в атаку только здесь, в тылу. Я имею на это право. Вон как трепыхается в башке. Прямо затылок сейчас треснет…»
– Справа по одному! Короткими перебежками! – скомандовал он. – В направлении отдельного камня…
Сам он продолжал лежать, наблюдая, как вскакивают, бегут и падают его солдаты. Это были молодые парни, но от жары и усталости бежали они тяжело и в конце перебежки валились на землю, не выставляя руки, прямо на левый бок, и не отползали в сторону от места падения. Использовали для передышки каждую секунду.
Их надо учить, думал капитан, их надо заставлять отползать в сторону от места падения. Они надеются, что среди тюльпанов ничего не видно. А хороший автоматчик видит все. Их надо учить.