Заземление
Шрифт:
Они уже стояли на асфальтовом солнцепеке.
– А ты знаешь, что ты очень миловидный?
Если ты будешь с женщинами вежливым, тебе не надо будет их хватать. Ты хочешь нравиться женщинам?
– Не знаю.
Она вдруг почувствовала, что он ей смертельно надоел.
– Знаешь что? Здесь очень жарко, давай зайдем в подъезд. Видишь, здесь никого нет, нам никто не помешает. Теперь я могу признаться: секс для меня давно превратился в лечебную процедуру, и я сейчас наконец хочу что-то получить и для себя, понравилось – схватить. Вот ты мне понравился – я тебя и хватаю.
Правой рукой она изо всех сил обхватила его за тоненькую шею и, впившись поцелуем в невинно улыбавшиеся губы, левой рукой задрала цветастую рубашку и запустила руку в
– Цыц, не дергайся, а то оторву! Ну как, нравится?.. Вот и нам так же! Запомни, женщины не такие уж беспомощные! Ты еще не знаешь, что такое страх кастрации!..
Уф-ф, жалко, что так нельзя, лицензию отнимут. С этими аутистами нужно вообще быть поосторожнее – никогда не узнаешь, в агрессию они кинутся или в суицид, их можно зацепить только тем, что их самих интересует. И Савик тоже предупреждал быть поосторожнее с травмотерапией.
– Хочу тебя спросить напоследок. Я сейчас играю в новую компьютерную игру «Найди отца». Старенький отец ушел из дому и на звонки не отвечает. Как ты думаешь, что с ним?
– Замочили.
Пот на спине снова заледенел.
– Но он же никому ничего плохого не сделал, зачем его мочить?..
– Прикольно.
– Слушай сюда, дорогой. Не делай так больше. Попадешь в тюрьму – тебя там замочат, им это прикольно.
Она метнулась в прохладный пыльный подъезд. Не паниковать, не паниковать (а сердце колотилось уже в висках), нужно позвонить Лаэрту, Савик опять начнет нудить, что надо еще подождать, а Лаэрт всегда знает, что делать, если это не касается его самого. Это же он в последний школьный вечер прозвал ее Шестикрылой Серафимой, для их очень даже средней школы это было слишком сложно, тут же переделали в Шестикрылку…
Лаэрт действительно сразу же взял быка за рога (рога – не случайная проговорка, когда-то сказал бы Савик, но теперь он приплетает Фрейда все больше шутки ради): нужно идти в околоток, подавать заявление…
– Мне, может быть, с тобой пойти?
– Да, мне было бы спокойнее, – вдруг там будут тетки, для них он и при своей нынешней алкогольной потасканности по-прежнему неотразим.
А у нее его потасканная красота и манеры спившегося маркиза ничего, кроме жалости, не вызывают.
Нет, вызывают. В памяти. Его явление в их окраинной, более чем средней школе.
Школа их была почти пригородная, настоящих гопников в ней не водилось, а то бы ему так легко не сошла с рук его внешность и осанка врубелевского Демона. Он слетел с неведомых небес в параллельный одиннадцатый, и потому она никогда не видела его у доски, но параллельные девочки говорили, что он и там словно бы оказывает учителям большое одолжение и даже «не знаю» произносит так, будто к нему пристают с какой-то чепухой. Рассказывали, что у него отец профессор, нет, академик, что у него роскошная квартира в центре в роскошном доме, украшенном рыцарскими статуями, но он поссорился с отцом-академиком и переехал к тете, нет, к бабушке, нет, просто снял квартиру, ему аттестат неважен, потому что он собирается быть артистом, уже где-то выступает, его на Моховой ждут не дождутся…
И она понимала, что ему никого и не надо играть, стоит только выйти на сцену, и весь зал замрет, как замирает она и наверняка половина девочек, которые что-то понимают в красоте.
Она к тому времени уже вышла из возраста детской веры, и папочка ни единым намеком не дал ей знать, что он это замечает, он всегда говорил, что Христос никого не желал принуждать к вере, чудеса открывал только единомышленникам, ведь даже когда палачи издевались над ним: «Сойди с креста!», – он этого не сделал, чтобы не покушаться на их свободу. Папочка всегда знал ее нужду прежде нее самой и, когда заметил, что молиться ей сделалось в тягость, как бы мимоходом обронил, что молитвы нужны не Богу, а нам, чтобы подкрепить свою веру. Он всегда старался, чтобы она чувствовала себя в церкви как дома, его и самого мать так воспитывала: не обязательно выстаивать всю службу, как устанешь, можешь
Но теперь ей самой стало казаться, что какая-то безжалостная сила скручивает ее волю и, словно сомнамбулу, влечет по школьным коридорам, чтобы только впиться в него взглядом, который потом еще и не оторвешь, хотя в классе и так уже посмеиваются над поповной. Откуда-то раскопали и это выражение: бесовская прелесть.
Она даже спросила у папочки, почему Лермонтов изобразил дьявола таким прекрасным, и папочка ответил, что Демон вовсе не дьявол, а человек, оскорбленный несовершенством мира, дьявол это чистая мерзость, это раздавленная собака на шоссе.
А их школьный Демон и не знал, и не интересовался ни ее именем, ни фамилией, только назвал ее Шестикрылой Серафимой, когда ей доверили роль мертвой Офелии на выпускном вечере. После тогдашнего скандала он и получил вдогонку прозвище Лаэрт, а она – Шестикрылка. Литераторша просила его показать свое мастерство в какой-нибудь более оптимистической роли, но он в торги не вступал – или Лаэрт, или ничего: Лаэрта он готовил для вступительного показа, и литераторша была вынуждена согласиться с его ироническим заявлением, что прекрасное всегда оптимистично.
Она лежала на пикейном покрывале, замирая от счастья и какого-то ужасного предвкушения, а литераторша сыпала на нее цветы, меланхолически и как бы даже рассеянно приговаривая: «Красивые – красивой, спи, дитя, я думала назвать тебя невесткой и брачную постель твою убрать, а не могилу». И тут Лаэрт вступил таким сорванным голосом, что она вся оделась мурашками: «Тридцать бед трехкратных да поразят проклятую главу того, кто у тебя злодейски отнял высокий разум! Придержите землю, в последний раз обнять ее хочу!» Сквозь прищуренные ресницы она вглядывалась в его склоненное прекрасное лицо, и оно было исполнено такого отчаяния, что она забыла о себе и перепугалась за Лаэрта, который, впрочем, тогда еще не был Лаэртом. А когда с криком: «Теперь засыпьте мертвую с живым!» – он упал ей на грудь, она едва не умерла по-настоящему.
Но тут из зала кто-то заорал:
– Дери, пока тепленькая!
И с потолка обрушился громовой хохот.
Когда она решилась открыть глаза, Лаэрта не было, а литераторша пыталась усмирить и пристыдить зал, но всем было уже не до смирения и не до стыда – они здесь были уже никому не подсудны.
Если бы папочка не отзывался с такой насмешкой о ясновидении и телепатии, она бы наверняка решила, что именно они ее и посетили. Она безошибочно, словно сомнамбула, поднялась на лестничную площадку перед самым чердаком, где были сложены отслужившие гимнастические маты, и в слабых отсветах, пробивающихся снизу, сразу увидела то, что не позволило бы гордецу пройти через первый этаж, где толчется куча веселого народа: он сидел на стопке матов в позе врубелевского Демона, и его лицо поблескивало от слез. Она упала рядом с ним и принялась лихорадочно отирать его слезы, сначала ладошками, а потом губами, слезы и вправду были горькие, а он шептал, что больше никогда не выйдет на сцену, раз в зале сидят такие скоты, а она, захлебываясь, шептала, что не нужно обращать на скотов внимания, что большинство зрителей от его игры всегда будут в восторге, а он шептал, что теперь ему достаточно подумать, что в зале сидит хоть один скот, чтобы проникнуться отвращением ко всему залу, да и ко всему миру заодно, а потом они начали целоваться, и она готова была целоваться хоть до утра, и когда он на нее навалился, ей показалось, что он просто хочет доиграть похороны Офелии…