Заземление
Шрифт:
И вот в таком настроении я однажды нечаянно подслушал, как болтают на кухне мама с отцом, только что вернувшимся из секретной командировки (очень нескоро я узнал, что отец участвовал в атомном проекте). Я в своей тоске совсем забыл, что подслушивать нехорошо, и только дивился, что отец, такой умный, с таким удовольствием слушает и сам болтает всякие глупости. Я еще не знал, что интерес к глупостям вернейший признак счастья.
И вдруг мамин голос сделался озабоченным: «Ты смеешься, а глазки у тебя грустные – случилось что?» Потом я узнал, что наши атомщики все время работали с петлей на шее, поводы для грусти были всегда, но тут отец, видимо, почему-то не совладал с мимикой и ответил с такой неестественной бодростью, что мама поняла: спрашивать бесполезно. Но, видимо, вгляделась еще и тревожно сказала: «У тебя сосудик в глазу лопнул. Ты там спишь вообще? А позвоночник ты когда пойдешь проверять?»
Я был еще полон детской идиотской уверенностью, что с отцом ничего страшного случиться не может, и поражен был
Значит, вера нужна для того, чтобы сохранить надежду и любовь!
Ей снова захотелось показать, что она и это знает, но жаль было портить рассказ: папочка в нем представал до того величественным, что ей самой таким его ни за что не изобразить.
И я принялся лихорадочно выстраивать уже логическую конструкцию с таким напряжением, которого, может быть, больше никогда не переживал.
Итак, что есть истина? Истинным мы считаем то, что наилучшим образом помогает нашей адаптации. Но нам необходимы два вида адаптации – физическая и психологическая. И потому нам необходимы и две истины – истина тела и истина души. Так и назвать одно истиной знания, а другое истиной веры? Знание нужно для действия, вера для счастья, для любви. Дать волю внутреннему миру – это и значит уверовать. Вера это тоже знание – знание о нашем внутреннем мире. Но внутреннее знание все-таки не будет ощущаться истиной, если мы будем считать его всего лишь субъективным чувством, нам нужно верить, что это чувство объективно, что и оно порождается каким-то пусть незримым, но все-таки реальным миром. Значит нам необходимо признавать, что есть еще какой-то незримый мир и его-то сигналы мы и воспринимаем как субъективные чувства. Ну, а если мы воспринимаем незримый мир через психику, через душу, почему бы его и не назвать духовным миром, слово душевный отдает чем-то слишком уж домашним. Однако нам и этого мало. Чтобы мы успокоились, нам нужно, чтоб хотя бы изредка мир незримый проявлял себя и в зримом – эти проявления мы и называем чудесами. Вере без чудес долго не продержаться, вера без чудес мертва есть. Значит нужно найти такую дозировку чудесного, чтобы наша вера в незримое могла выдержать давление материальных фактов, но при этом не разрушила и науку. Значит, поиск истинной веры это поиск оптимальной дозировки чудесного – чтобы и наука, и религия могли ужиться в одной берлоге. Да, да, знание, рожденное физикой, и знание, рожденное психикой, норовят пожрать друг друга и оставить человека или без понимания реальности, или без утешения перед ее безжалостным могуществом. Дело церкви в этом и заключается – в том, чтобы удерживать равновесие между истиной души и истиной тела, дабы они не пожрали друг друга.
Вот тогда-то я и понял свое земное назначение – в этой вечной борьбе физики и психики, физики и жизни, как сказала бы моя мама, всегда отстаивать слабого. Я был готов закрывать глаза на любые благо- и неблагоглупости своих бабулек, когда то, что называло себя научным атеизмом, уничтожало то, что оно считало религией. Ведь научного атеизма быть не может, атеизм может быть только антинаучным. Ибо для ученого естественно все, что есть, а вера в какой-то незримый мир была свойственна людям во все тысячелетия, в которые нам удается заглянуть – исключая пару исторических минут, когда из людей вышибали эту веру террором. Значит, быть верующим это естественно, а борьба с религией это борьба с человеческой природой.
Я и решил вступиться за человеческую природу. Я ведь слышал, что Сталин велел удалить из семинарий физику, математику, химию, парней брали только из глухих деревень – чтобы любой образованный человек видел их отсталость. И враждебность к науке, к культуре – ко всему, что было для них недоступно, в них тоже было легко посеять. Потому-то и не следовало оскорблять их тем, чего они были не в силах понять и оценить.
Это внутри церкви. А в соприкосновении с внешними силами я считал своим долгом демонстрировать, что священники вполне могут быть умными и образованными, нисколько не глупее вас. Это был мой принцип: по отношению к верующим снисходительность, по отношению к их обличителям – надменность. Но теперь, когда министры и президенты стоят в церкви со свечками, а по телевизору заряжают воду взглядом, когда в респектабельных газетах печатают астрологические прогнозы, с доставкой на дом воскрешают мертвых и на всю страну вещают, что мир был создан за шесть дней, а данные палеонтологии и геологии это чепуха, –
Признаюсь, эта исповедь вызвала во мне что-то вроде потрясения, тем более что, прошу прощения, я перед своим визитом позволил себе пару лишних рюмок коньячку – не пару, подчеркиваю, рюмок, а пару именно лишних рюмок. Но отец Павел был всегда снисходителен к слабостям, пока они не претендуют сделаться силой, и ни разу мне на это не намекнул.
Я долго собирался с мыслями. «То есть… Эрго… Вы хотите сказать, что нужна церковь не воинствующая и не смиренная, но уравновешивающая? Тогда ей не хватает своего мученика, который пошел бы за нее на крест». – «Да кто же станет распинать того, кто проповедует не победу, а равновесие?» – усмехнулся отец Павел, но я увидел, что идея ему понравилась. «Как кто? Все, кто желает победы, а не равновесия. То есть просто-таки весь мир, кроме нас с вами. Но простите, раз уж пошел такой откровенный разговор… Вы сами-то в Бога верите? В то, что наши субъективные чувства посылаются нам из какого-то иного мира?»
И он ответил со всегдашней своей простотой: «Это для меня вопрос праздный. Я верю в нечто лично для меня гораздо более важное: я верю в важность своего дела». – «Так, может быть, вам нужна какая-то своя церковь?» – «Секта, хотите вы сказать? Меня интересует только массовое производство. И в России массовым производством веры может заниматься лишь православная церковь, все остальное интеллигентская болтовня. Сдвинуть церковь от поисков преобладания к поискам равновесия – задача труднейшая, но приток образованных людей этому поможет. Во всяком случае, на церковь есть хоть какая-то надежда, а на все остальное ее нет вовсе». – «Так-так-так, значит вера, по-вашему, это просто доверие к своему внутреннему миру… Но почему, вы считаете, все внутренние миры должны приводить к христианству?» – «Я совершенно так не считаю. Я Христа люблю, вот я и пришел к христианству. А другие могут прийти и к чему-то другому. Но христианство – религия любви, а любовь единственная сила, способная примирить разные миры между собой. Это невероятно трудно, но надежда есть только на этом пути». – «Но ведь даже у христиан постоянно случались расколы, вплоть до войн…» – «Вплоть до войн – потому что люди не были христианами, а только притворялись».
– Да, это одна из папиных любимых мыслей.
Вот тут-то наконец-то можно и вернуться к самому первому нашему разговору в курятнике. Проповедовать любовь могут и отдельные священники, при чем здесь церковь, в ту самую первую встречу спросил я. «А что, в России есть еще какое-то учреждение, которое хранит имя Христово? Которое хотя бы в теории проповедует любовь? У нас ведь даже самые возвышенные партии поклоняются земному как высшей истине. Интеллигенция это партия власти, она считает, что ничего выше власти нет, и кому бы она ни досталась, всякий представляется ей недостойным своей божественной миссии, от завхозов они требуют божественной мудрости и святости. Наука – это партия мер и весов, она поклоняется измерительным приборам: если что-то нельзя измерить, значит этого не существует. А церковь, уж какая ни есть, единственная партия неба. Это собрание грешников, но только они несут образ Христа, только они учат – пусть даже больше на словах, но что есть важнее слов? – не собирать сокровища на земле, любить ближнего, уж какой он ни есть, как самого себя. Увы, чтобы это проповедовать, чтобы выстоять в земной борьбе, приходится запасаться и сокровищами, а иногда и оружием. Когда стало можно, я спросил отца: «Вы же этой бомбой укрепляли свирепейший режим. Неужели вы всерьез думали, что американцы без этого в самом деле бы нас раздолбали?» Отец хитровато так на меня снизу посмотрел, он к старости вообще чертил носом по земле: «Точно знать ничего нельзя, но я бы на их месте обязательно раздолбал. Нэт России – нэт проблемы. Ни красной, ни коричневой, ни красно-коричневой… Окончательное решение русского вопроса». Прав он был или нет – достаточно одной такой мысли, чтобы только оружие могло уменьшить страх. Да, это искажает нашу мечту, ужасно, кошмарно искажает, но другой силы, которая бы ее проповедовала, нет вовсе. Покажите мне ее – и я к ней примкну». – «Но неужто среди священников нет злобных, жадных, тщеславных?» – «Да сколько угодно, – ответил он, – это предмет моих серьезнейших огорчений. Поэтому я очень вас прошу, укажите мне, пожалуйста, другую церковь, где бы все были святы и совершенны, и я немедленно туда перейду. Но, к слову сказать, вы где учитесь, на филологическом? А я учился на физическом. И у нас химию преподавал страшный зануда и дурак, но почему-то никому в голову не приходило из-за этого отвернуться от таблицы Менделеева. А электродинамику читал очень крупный ученый, который в конце сороковых писал доносительские статьи на коллег-евреев, обвинял их в идеализме и космополитизме. И я всегда смотрел на него с отвращением, хотя с виду он был милейший дедуся. Но на уравнения Максвелла, которые он проповедовал, мое отношение не простиралось. Так вот, даже самый несовершенный священник проповедует НЕ СВОЕ. И те, кто из-за его несовершенства готов отвернуться от слова Божия, нисколько не умнее тех, кто не желает из нечистых уст слышать об уравнениях Максвелла. Если бы даже половина врачей оказались педофилами и взяточниками, вы что, закрыли бы министерство здравоохранения?»