Здесь птицы не поют
Шрифт:
Эта странная манера геолога — общаться на «ты», но когда хотелось вставить снисходительно — покровительственное «юноша», переходить на «вы» — изрядно сбивала с толку, не позволяла определить степень доверительности отношений между Савельевым и тем, с кем он разговаривал. Постоянное скакание «ты — вы» создавало впечатление, что идет какая-то игра сродни известной женской головоломке «дальше — ближе». К такому Рогозин тоже не привык.
Через час он сообразил, что Савельев из породы таких людей, которые, почувствовав благодарного слушателя, добровольно заткнуться не могут. Геолог трындел без умолку обо всем подряд:
Сначала Виктор пытался принимать посильное участие в беседе, потом насторожился. Они словно разговаривали на разных языках: на странным образом похожих языках, но все-таки разных. Каждое слово в отдельности понятно каждому, но связанные вместе в одно предложение, они приобретали очень разный смысл для сказавшего и выслушавшего.
Рогозин долго не мог определить — есть ли в словах Кима Стальевича хоть часть правды? Их жизненные ценности и пути настолько разнились, что факт присутствия в мире людей, подобных Савельеву, казался Рогозину прямым и явным доказательством существования параллельной реальности. Казалось, что Ким Стальевич не ходит по магазинам и не ездит по дорогам, что чужое напечатанное слово для него дороже того, что он видит собственными глазами. Дважды два для него иногда могло принимать значение «четырнадцать», а дождь литься с земли на небо — если этого требовало доказательство его тезисов.
Виктор не знал, чего желают «белоленточники» и почему он должен с пониманием относиться к их позиции; из всего творчества Макаревича он помнил только про «тонкий шрам на любимой попе» и никак не мог соотнести культурную значимость этой песни и жар, с которым Савельев защищает музыканта. Да и все остальное, о чем рассуждал начальник экспедиции, было так далеко от повседневной жизни Виктора, что он даже не имел к предметам повествования выработанного отношения. С тем же успехом он мог бы послушать что-нибудь из истории становления импрессионизма: многословное, подробное и крайне неинтересное повествование о каких-то французских художниках с труднозапоминаемыми фамилиями, которое забывалось по мере произношения каждого следующего предложения.
Не сказать, что Рогозин сам не любил порассуждать об НЛО или о незавидной судьбе аборигенов острова Пасхи, — особенно по — пьяни, но он бы никогда не стал увязывать периодичность появления лох — несского чудовища с частотой принятия новых законов в Государственной Думе. Для Савельева же эти явления были вещами одного порядка и из одного обязательно следовало другое и никак иначе! Причем некоторые спорные вещи Ким Стальевич считал очевидными, а другие, столь же недоказуемые — сущим вздором, о чем с горячностью и рассказывал, брызжа слюной на несчастного маламута, не приводя, впрочем, никаких доказательств за исключением набившей оскомину фразы: «каждому образованному человеку ясно, что…»
В голове все его рассуждения укладываться отказывались, Виктор устал
Еще через полчаса он начал отвечать на редкие уточняющие вопросы Кима Стальевича односложно, потом принялся просто мычать что-то невнятное, кивать головой и вспоминать про себя последовательно все три формы английских неправильных глаголов. Он знал их — выучил по случаю — полторы сотни и страшно собой гордился. Собственно, этим его знание английского и исчерпывалось.
Стало полегче. В сознание изредка врывался рваный монолог Савельева, но уже не грузил.
Ким Стальевич, казалось, вовсе и не чувствовал открытий Рогозина и продолжал заливаться соловьем, открывая перед неосторожно подставившимся спутником такие странные умопостроения, что вызвал еще не один повод для внутреннего беспокойства Рогозина, не понаслышке знавшего, что если капитан на подводной лодке чокнулся, то команду ничего хорошего не ждет. А с каждым новым десятком высказанных слов геолог все больше производил впечатление спятившего человека. Он верил в такую вопиющую ахинею, которой даже названия подходящего в словаре Виктора не имелось.
Команду «идти к берегу» Рогозин принял с внутренним ликованием — на суше можно затеряться, спрятаться от болтливого начальника, изобразить занятость, в конце концов!
Но едва лишь заглохли моторы лодок, как капитан Семен вдруг заорал страшно:
— Все заткнитесь!
Для пущего убеждения он задрал кверху одну руку, сжатую в кулак, а вторую приставил к оттопыренному уху.
Буквально через секунду вдалеке что-то бухнуло. Потом еще и еще раз. Через минуту насчитали двенадцать далеких выстрелов.
— Стреляют? — первым нарушил общее молчание Савельев.
— «Сайга», — кивнул бывший военный. — Где-то там, — он показал рукой на северо — восток.
— Далеко?
— Да разве поймешь? Здесь расстояния иногда странно шутят. Бывает за соседним холмом что-то бабахает и не слышишь, а то у черта на куличках шептуна пустят — и как гром разносится на всю Якутию.
Семен показал пальцем на вялотекущую реку и добавил:
— По реке все далеко разносится.
— Это не Игорь шмаляет? — уточнил рулевой — Гоча.
— У Перепелкина нет «Сайги», — ответил капитан. — А «Байкалов», которые у него есть, я не услышал.
Рогозин сильно сомневался, что с большого расстояния можно различить такие подробности, но, с другой стороны, никогда хорошим слухом он и не отличался — не зря виолончель ему не далась.
— Якуты охотятся, — объяснил подошедший Моня.
— Не сезон же? — рассеянно пробормотал Савельев.
— Да какая им разница? Кто проверит-то? — заржал Моня. — Здесь вокруг верст на пятьдесят кроме нас и этих стрелков нет никого.
События последних дней навязчиво напоминали ему, что оказался он в очень незнакомом мире, населенном странными людьми, верящими в черт знает что. Они развешивали черепа животных на деревьях, набивали хитрые рисунки на отвесных скалах, придумывали ужасненькие истории о потусторонней жизни, ездили больше на лодках, чем на машинах, постреливали…
— Ты слышал? — спросил у Мони капитан. — На этом берегу хоть стреляли?
— Да, паря, — ответил почему-то Юрик. — С этой стороны стреляли.