Здравствуй, Галактика! [Сборник]
Шрифт:
— Безрезультатных опытов не бывает.
— Послушайте, командир, а может, найдем подходящую планетку?..
— Для цивилизации нужно не только качество, но и количество.
— Будут же там какие-нибудь «дикари»?
Командир покачал головой:
— Эх, Войл, как вы не понимаете! Ведь это значило бы подчинить «дикарей» и выродиться в касту полубогов, которым будут поклоняться. Или мы сами ассимилируемся, растворимся, исчезнем вместе со всеми своими знаниями.
— А может, остаться вечными странниками? — не унимался историк. — Будем летать этакими добрыми духами от галактики
— Благотворительство? От него больше вреда, чем пользы. Ценности ценятся, когда они добыты трудом. Своим трудом, заметьте. Нет, Войл, мы земляне, летим домой.
— Будем жить как никому не нужные заморские диковинки? Да сколько мы там протянем?
— Разве вы еще не поняли, что вечно жить бессмысленно? Одного этого вывода довольно для оправдания всех наших трудов.
— Но ведь мы им не нужны! — воскликнул Войл. — Нельзя жить, когда ты никому не нужен!..
И тут рядом послышался тихий и мягкий голос:
— Все не так просто.
Командир и историк разом оглянулись и увидели у стены бледный силуэт человека с матово поблескивающими полосами на голове, на груди и на бедрах.
— Вы знали, кто мы? — спросил командир, опомнившись.
— Я говорил: мы им не нужны! — раздраженно сказал Войл.
— Все не так просто, — повторил уэнец.
— Почему же вы нам не сказали?
— Это было бы как взрыв. Мы не могли лишать вас надежд. Это верно: нельзя жить с сознанием, что ты не нужен. Вам требовалось время, чтобы привыкнуть и понять.
— Ну вот, Войл, а вы говорили: ничего общего. Они мыслят, как мы.
— Слабое утешение.
— Это лишь начало. Сколько еще найдется общего.
— Каково будет нашим, когда они узнают, что все труды напрасны! Нам нечего сообщить Земле, там и без нас все знают.
— Все знать нельзя, — сказал уэнец. — Пусть знания, которые вы собрали, нам известны. Но есть информация, и есть выводы из нее. Вы сами по себе феномены. Новая информация в вас самих. Она не может быть неинтересной. Но нас разделило время, и вы вправе сами решать свою судьбу.
— Вот именно, — сказал Войл.
— Вот именно, — сердито повторил командир. — Только «мы» — это не я да вы. Мы — это весь экипаж «Актура». Всем и решать…
Командир опустился в кресло. Вот когда почувствовал он, что устал, смертельно устал от стотысячелетних забот. Он закрыл глаза и откинул голову. Потом медленно, очень медленно поднял отяжелевшую руку, дотянулся до приборной панели и нажал красную кнопку.
Во всех самых отдаленных уголках корабля, ввинчиваясь в сознание и спящих и бодрствующих, забились, застонали, засверкали частые прерывистые сигналы чрезвычайного общего сбора…
«ГОЛУБОЙ ЦВЕТОК»
Командир корабля Олег Петрович Кубиков не любил стихи. Это было, пожалуй, единственное, что, по общему убеждению, отличало его от других членов экипажа. Он, собственно, не назвал бы это нелюбовью. И у него, бывало, щемило душу, когда
Но Кубиков сам дал повод думать о себе как о человеке, равнодушном к поэзии. Было это еще на Плутоне, где экипаж проходил предполетную подготовку и проверку на совместимость. Им предстояло уйти в многолетний рейс — ГЗК, как писала вся межпланетная пресса, — Глубокий зондаж космоса. Еще тогда Кубикова поразило, что все балуются стихами. Ладно бы вчерашний студент, «радио-, электро- и прочий техник», как говорили про него на корабле, Дима Снегирев, Димочка, пусть бы психолог Маша Комарова — она женщина, в ней повышенная чувствительность от рождения. А то ведь и «корабельный патриарх», историк и астроном с огромным космическим стажем Иван Сергеевич Родин и тот пописывал стишки в стенгазету.
Более того, именно с него-то и началась сама стенгазета. Как-то еще на Плутоне командир шел по коридору и у входа в кают-компанию, там, где в полукруглой нише стояли четыре кресла для отдыха, увидел на стене розоватый листочек фольги со стихами. Было там что-то о тоске по неизведанным далям неба, в которые убегает звездный поток, словно пенный след за кормою на морской дороге. Кубиков подивился такому непорядку, но листок не снял. Наверное, потому, что под ним стояла подпись всеми уважаемого Ивана Сергеевича.
Лучше бы он тогда снял его. Потому что на другой же день рядом появились стихи Димочки и Маши. И у Кубикова уже язык не повернулся призвать экипаж к порядку. Потому что Маша — это была Маша, единственный член экипажа, обладавший особой властью над командиром. Властью никому, кроме него, не известной.
Так, по крайней мере, думал сам командир. Но он усомнился в этом, когда увидел в стенгазете стишок без подписи:
Олег, скажи на милость,Ни слова не тая,Неужто облениласьПоэзия твоя?..Он метнул глаза в конец стишка и обомлел, прочитав последние строчки:
…И нашей милой МашеТы песню не споешь?Кубиков ушел, не тронув и этого листка. Но листок исчез сам собой. И Кубикову стало грустно. В тот день он ни на кого не глядел и, погруженный в себя, не замечал, что кают-компания непривычно тиха.
Именно в тот самый день, отвечая на многочисленные вопросы ПАНа — корабельного автомата-психоанализатора, перед отлетом особенно строго проверявшего экипаж, Кубиков и сказал, что он не любит стихи, но относится к ним терпимо.