Здравствуй, комбат!
Шрифт:
— Пустяки, малость икру попортили, выковыривая пулю. Недели за полторы отлежится. Сам как?
— Ничего… Ватные штаны осколком прожевало, кожу посекло — фельдшер мелкий ремонт произвел.
— Ну, милуй бог… Люся, налей саперу сто граммов спирту и отведи к Косовратову… Если бы вы, черти, за спиртом только приходили в медсанбат, я бы вас как родных братьев встречал… Воды иной раз не хватает, а спирт у немцев захватили… Мне уже раненого на стол положили…
Сестра налила мне спирта в какую-то зеленоватую медицинскую склянку, на закуску подала полстакана воды, спросила:
— Умеете?
Я кивнул: кто на войне не умеет этого? Выпить единым махом спирт, затем, не переводя дыхание, воду — и словно не было
— Пошли…
Через площадь двигались в «кильватерной колонне» — Люся впереди, я в двух шагах за ней. Рядом идти постеснялась. У нее хорошенькие хромовые сапожки, тщательно начищенные, в разрезе виднелись между краем юбки и голенищами красивые икры, хорошо обрисованные даже при шерстяных чулках. Женственность и молодость. Я в полной мере понимал лейтенантов и капитанов, но испытывал только чувство грусти: одна такая же молоденькая сестра уже погибла — грузовик налетел на противотанковую мину, ее выбросило из кузова, ударило о корни придорожной ракиты. Когда подобрали, была еще жива, но сказать так ничего и не смогла, горлом шла кровь. Теперь вот эта, новенькая, — что ждет ее в немыслимых мытарствах, которым и конца не видно? Всю свою нежность отдала природа женщине, довела ее до совершеннейшего произведения искусства — и вместе с нами, небритыми, огрубевшими, с потрескавшимися от мороза губами, в одну толчею и прорву…
— Вы видели комбата, Люся?
— Перевязки ходила делать.
— И что?
— Когда оперировали, злющий-презлющий был. Кричал — хоть уши затыкай, команды подавал… Знаете, обезболивающие у нас вышли, так майор спирту ему закатил целую кружку… Он и разошелся! А так ничего!
— Ирина Озолина ходит к нему?
— Это вы у него спросите…
Улица, на которую мы прибыли, была точной копией той, по которой я шел к медсанбату, — такая же широкая и пустынная, только дальним концом выходила в голо простертую степь, резкой белизной отграниченную от серого неба. Малолюдность станицы объяснялась просто: одних давно взяли в армию, других угнали немцы, третьи, связавшиеся с полицейскими службами, ушли сами, четвертые еще не возвратились из эвакуации или от родственников, куда уехали — вместе легче — на время боевых действий. Домик, в котором коротал вынужденный отпуск Косовратов, отличался от других только тем, что его стены были тщательно выбелены, и поэтому вместе со снегом на крыше он больше напоминал сугроб, чем жилье. В наледи были и окна, и на крыльце, плохо покрашенном в коричневый цвет, вдоль перил лежали пуховые валики снега, как изящно сделанные подлокотники. В первой половине дома закопченное чело печки, лавки вдоль стен и запах кизяка; во второй — домотканые дорожки в синюю, красную и белую полоски, два фикуса.
При виде нас Косовратов, укутанный красным стеганым одеялом, попытался приподняться, но только охнул:
— А, ч-черт…
— Да ты лежи, мы к тебе не на танцы.
Я ожидал его увидеть похудевшим и побледневшим, но в тепле и на покое он только отошел от красноты и лицо стало приобретать ровный цвет загара. Он, на мой взгляд, даже поправился, а к тому же был заботливо ухожен — брит, небольшой темно-русый чуб наново пострижен и расчесан, глаза без неизменных в последнее время красных прожилок от бессоницы, гимнастерка и портупея с пистолетом аккуратно повешены на спинку стула. Люся, посчитав пульс, ушла, а он, проводив ее взглядом, вздохнул:
— Вот мощи изображаю. Жития святых.
— Очень похоже. И питаешься, по всему видно, акридами и диким медом.
— Акриды — это, кажется, обыкновенная сушеная саранча?
— Саранча.
— А звучит красиво, верно? Вот так же, наверное, с нектаром и амброзией — благолепно и интригующе, а попробуешь — ерунда…
— И давно ты в рай собираешься?
— Нет, просто баловство мысли… Ну, со мной все ясно. Ты как?
— Ничего. Стоим на Калитве, дела не делаем, от дела не бегаем… Немцы немного подбросили силенок из тылов, мы подвыдохлись… По моим оперативным суждениям. Вечером в баньку собираюсь — комиссар идею подал, сарайчик тут один оборудовали.
— У комиссара твоего язык колючий, а мужик он правильный. Между нами, я его на Дону сманить хотел к себе.
— Не пошел?
— Сказал, что тебя жалко оставлять. Пропадешь.
— Я милого узнаю по походке! Говорить тебе не запрещают?
— Наоборот, поощряют… Единственно доступный мне вид деятельности. И физзарядки.
— Тогда рассказывай, как воевал.
— Может, для потомков оставить? Байки старого деда про персональные подвиги во время оно? Роскошное дело — теплая завалинка, трубка и галчата с раскрытыми ртами.
— Собираешься дожить — оставляй. Орден за что дали?
— Так, небольшая катавасия одна.
— Не знал, что у нас в дивизии за небольшие катавасии стали ордена давать. Сам бы схлопотал. За плацдарм вот не дали тебе.
— Там — сидел, тут — ходил…
По правде сказать, я уже слышал эту историю несколько раз и от разных людей. По рассказам одних выходило, что мелочь, обыкновенная вещь в наступлении, каждый бы мог; по рассказам других — чуть не битва при Фермопилах, достойная занесения на скрижали. И еще читал я донесение в штабе. Сухое, отжатое от эмоций. На вид все было просто: батальон, наступая вдоль грейдера на Миллерово, в ночном бою, сражаясь перевернутым фронтом, разгромил два итальянских батальона и приставшую к ним в пути потрепанную роту немцев. Вспоминая это, подзадориваю Косовратова:
— Говорят, целую дивизию ты разгромил.
— А не армию?
— Пока нет.
— Дойдет до армии — скажи.
— Легендами начинаешь обрастать, как старая баржа ракушками. На плацдарме первым в дивизии соблазнителем числился, теперь героем.
— Защемило — вот и геройствовал. Помнишь сказочку, как два козлика встретились на узкой перекладине? А внизу пропасть.
— Как же, букварь в свое время одолел.
— И у нас так случилось. Навалились с тыла. Нам идти, как сам понимаешь, некуда. А им тоже дороги нет: слева — речушка с гнилым льдом, да еще низину подтопила, справа — отроги да балки, забитые снегом. Силенки же на исходе, целые сутки плелись по заметенным полевым дорогам.
— Итальянско-немецкий козлик-то посильнее был?
— Зато — как муравьи на бумаге…
Случилось это часов в двенадцать ночи. Одна рота батальона продвинулась в хутор километра на два впереди, две вместе со штабом батальона расположились, тоже в хуторе, позади. Мороз перевалил за двадцать, в поле было мглисто, мело понизу. Днем ничего серьезного не случилось, впереди прошли танки, так что оставалась только зачистка. Поэтому ужинали во благодушии, надеясь на спокойную ночь, печки в хатах натопили до красноты.
А в начале первого часа, когда комбат уже распаривался в постели, прибежал встревоженный командир роты:
— Немцы!
— Где?
— Позади. До полка.
— У страха глаза велики!
— Проверено, товарищ комбат…
Итало-немецкую группировку обнаружили, когда она выходила на грейдер, трое отставших ездовых. Двое были убиты, третий, ехавший впереди, «ускакал на кнуте», гнал так, что лошадь едва не изошла мылом. Командир роты ездовому не поверил, но на всякий случай выслал разведку. Да, все было верно. Батальон, наступавший на острие клина, сам оказался между молотом и наковальней. И, как говорится, жаловаться некому, ни с кем никакой связи. В лихорадочной спешке обсуждали положение: