Зелёная кобыла(Роман)
Шрифт:
— Как же она выросла, твоя маленькая Жюльетта.
— Ты прав, — сказал отец, — она уже настоящая девушка.
Жюльетта, смеясь, прижалась к его плечу, а он поцеловал сверху ее волосы и, взяв в руки ее грудь (сквозь ткань, но тем не менее), сказал:
— Ты только посмотри, какая она стала у меня красавица.
Отец с дочкой смотрели друг на друга и смеялись. И тут ветеринар, глядя на это свинство, не выдержал. Его стыдливость прямо аж вся скорчилась где-то в животе. Он запротестовал:
— Ну нельзя же, Оноре! Нельзя все-таки.
Оноре сначала в недоумении уставился на брата, потом покраснел, отстранился от дочери и шагнул в его сторону. Вне себя от ярости он выговорил сквозь зубы:
— Так ты и будешь всю жизнь, болван, пакостить, как навозная муха, на все, на что ни посмотришь. Катись-ка отсюда.
И Фердинан в который уж раз пошел, пунцовый от смущения, поджав под визиткой свой востренький зад. Больше
— Вот ведь до чего можно докатиться с такой, как у него, независимой миной и его манерой говорить все начистоту. Он думает, что ему позволительно делать любые гадости только потому, что делает он их на людях.
Элен сдержанно ответила ему, что он, возможно, видит зло там, где его вовсе нет. Однако от такого ответа раздражение ветеринара только усилилось.
— Ты, значит, защищаешь его? Может, и эту распущенную девчонку, которая смеется, когда ее щупают, ты тоже будешь защищать?
— Да нет же, я просто хочу понять.
— Так я и думал, — горько усмехнулся Фердинан, — есть две разные манеры понимания.
И он вспоминал тот испытанный им двадцать пять лет назад и все еще живший в нем стыд, из-за того, что он взглянул на ляжки матери. Значит, есть некоторые существа, отцы семейства, которые могут прикладывать руки к грудям дочерей, или братья и сестры, которые могут рассматривать друг у друга половые органы; они не видят в этом ничего плохого, они не краснеют, если их застают за этим занятием, они вроде бы и не грешат. И есть другие существа, которые оказываются осужденными на муки еще на этом свете только за то, что они с любопытством посмотрели на ляжки своей матери.
Ветеринар неоднократно отмечал в поведении своего брата то, что он называл непоследовательностью. В конце концов, видя, что его постоянно одергивают, что его добродетельные порывы оборачиваются против него самого, а стыдливость неверно истолковывается, он начал подозревать, что эти грехи существуют только в его воображении. Он решил, что сам находится во власти наваждения, так что его стало бросать в холодный пот даже от самых что ни на есть законных желаний. Он был бы не прочь рассказать обо всех этих тревогах священнику, разложить их по полочкам в полумраке исповедальни, но линия его политического поведения преграждала ему путь практически ко всем исповедникам края. Его знали во всех окрестных деревнях, где он появлялся в компании Вальтье, чью кандидатуру. поддерживал. И ни в одной из них он не осмелился бы остаться один на один с кем-либо из тех пастырей, о которых он распространял, а иногда и сочинял тенденциозные слухи и грубые небылицы. Проезжая по сельским дорогам в кабриолете или же проходя по кафедральной сен-маржлонской площади, он с чувством, похожим на вожделение, взирал на двери церквей, казалось вот-вот готовых разверзнуть перед ним бездны сладострастного забвения. Отчаявшись, он выискивал предлоги для путешествий и несколько раз на день-другой уезжал в отдаленные города. Подобно тем распутным нотариусам, что садятся в поезд, дабы тайком пошляться в чужих краях по злачным местам, ветеринар уезжал за сотни километров, чтобы посетить исповедальню. Путешествия не приносили ему облегчения: священник рассеянно выслушивал этого грешника, который упрекал себя лишь в благих намерениях. «Сын мой, — говорил он, — ваши грехи не тяжки… Сохранив и впредь свою веру, вы будете всегда счастливы в лоне церкви…»
Ветеринар покидал исповедальню еще более подавленным, еще более жалким. Он не находил себе места в церкви: его грехи не фигурировали ни среди смертных, ни среди простительных грехов, они не были даже умыслами. У них не было ни плотности, ни материальности, они были лишь видимостями, принявшими непристойную форму его воображения. Бродя после утреннего причастия по городу в ожидании обратного поезда, он начинал завидовать выходившим из домов свиданий развратникам и вообще всему тому гнусному люду, который мучительно воссоздавало его воображение: пресыщенным содержателям притонов, головорезам и гулящим девицам. Вот у них-то, думалось ему, грехи тяжкие, от которых сеть священника хорошенько потянуло бы книзу. Если бы он мог предъявить хотя бы одно из этих преступлений, его беспокойство приняло бы форму основательного, годного к употреблению угрызения совести, и контакт с Богом был бы восстановлен. Он приходил к выводу, что избавление находится как рам на тех заповедных улицах, где шлюхи и сводницы тяжеловесными обещаниями пытаются завлечь прохожих. Он углублялся туда без желания, с пересохшим от стыда горлом, а потом проходил мимо, ничего не видя, ускоряя шаг, поторапливаемый прививными окликами женщин. Понимая, что из-за своей чрезмерной благопристойности он все равно никогда не решится на этот шаг, Фердинан в конце концов отказался от поездок. Кстати, он находил, что стоят они дороговато.
Впрочем, клакбюкский священник чувствовал, что от ветеринара исходит нечто вроде духа святости. Он догадывался о паническом страхе Фердинана, плоде зловонных его угрызений совести, чуял его ужас перед тайнами пола и считал, что такие люди, как он, укрепляют приход уже одним только своим присутствием. И он был бы рад, если бы тот жил в Клакбю, пусть даже оставаясь радикалом и антиклерикалом. Иногда кюре позволял себе помечтать (у него прямо слюнки начинали течь) о том, как Фердинан Одуэн, клакбюкский прихожанин, приходит к нему на исповедь, чтобы покаяться: уж он-то, в отличие от городских священников, которые не являются настоящими врачевателями душ, не стал бы ограничиваться рассеянно-снисходительными словами. «Но ведь это ужасно…» — чудилось ему; он как бы говорил несчастному своим пришептывающим голосом, от которого в исповедальню слетались все самые непроглядные потемки церкви. Он уже видел, как подавленный, объятый томительным страхом грешник идет по Клакбю и сеет среди жителей деревни святое недоверие к плоти, которое является первой ступенькой лестницы, ведущей в рай. С душами вроде ветеринаровой можно было не сомневаться, что, не слишком переутомляясь, хоть сколько-нибудь в копилку религии да положишь. Не то что со всякими убогими созданиями, которые, наведываясь раз в неделю перед ужином, сообщали: «Изменила я, отец, моему мужу с Леоном Коранпо», — и спокойно уходили, получив распоряжение прочитать «ave», «pater» и «confeteor». Вот Фердинан, тот был католиком что надо…
Ветеринар ничего не знал о том восхищении, которое питал к нему клакбюкский кюре. И его предчувствие, что он отдан на растерзание бесам, все усиливалось и усиливалось. Чтобы искупить свою совершенно платоническую извращенность, он пытался прибегнуть к воздержанию. Кстати, исполняя супружеские обязанности, он умирал от страха или же мучился из-за полученного удовольствия такими угрызениями совести, что на него нападала бессонница. Подозрительный, опасающийся всего, что могло дать пищу его собственному воображению, он маниакально преследовал и держал под наблюдением всех членов своей семьи. Он усердно присматривал за ребятами, особенно за Антуаном, чья склонность к лени позволяла предполагать у него массу пороков. «Праздность — мать всех пороков», — говорил ветеринар, подчеркивая каждое свое слово. Фредерик, будучи трудолюбивым учеником, пользовался относительным доверием. Правда, однажды случилась настоящая трагическая сцена: отец обнаружил среди его учебников трактат по сексуальному воспитанию. Этот обернутый в синюю бумагу трактат ничем не выделялся среди других книг Фредерика, но у ветеринара был превосходный нюх на все скандальное. Раскрыв книгу наугад, он попал на четырнадцатикратно увеличенный тестикул в разрезе. Дрожа от гнева, он ворвался в столовую, где семья собралась на вечернюю трапезу, и стал трясти тестикулом перед носом виновного:
— На колени! Негодяй! Дрянь, а не сын! Совершенно не уважаешь своих родителей…
Жене, испуганно и вопрошающе смотревшей на него, он кричал:
— Он знает все! Мне больше нечего сказать… О! Презренный! Проси у меня на коленях прощения! Ты теперь больше не получишь десерта до самого своего совершеннолетия…
И потом, после случившейся драмы, отец еще долго-долго не мог встретиться взглядом с Фредериком, чтобы не покраснеть до корней волос. Его подозрительность распространялась также и на дочь, и из-за одного сомнительного жеста, который, он истолковал по-своему, Люсьене пришлось в течение шести месяцев спать со связанными за спиной руками.
Профессиональная деятельность Фердинана никак не страдала от его маниакальных тревог, скорее, даже наоборот. Отдаваясь со страстью работе, он беспрестанно колесил по дорогам, навещая то телящихся коров, то больных сибирской язвой свиней; он хотел, чтобы у его сыновей были лучшие в классе оценки, чтобы Люсьена стала образцом девичьего совершенства. Поскольку церковь была бессильна помочь ему с изгнанием бесов и не располагала весами, на которых можно было бы взвесить химеры его грехов, и поскольку он был как бы отлучен от нее, или забыт, или причислен к протестантам, то ветеринар хотел, чтобы все семейство трудами и достойным поведением своим свидетельствовало о почтительности его главы. Он наращивал свой дом вверх, словно Вавилонскую башню.