Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:
В Анапу я въехал, прямо скажем, не на белом коне.
Я встал на ногу, опираясь на крышу кабины, и постучал в заднее стекло. Полуторка зачихала и остановилась. Я вылез из кузова, поправил вещмешок и протянул шоферу банку сгущенки. Он из приличия отказался, но потом взял.
— И это все от Анапы?
Я огляделся. Место было мне знакомо, но как же изменила его война! Передо мной был огромный пустырь, буйно заросший бурьяном, за ним начинался спуск к морю, виднелись несколько фанерных палаток, видимо наскоро сколоченных, и цветные грибки. Слева улица носила условный характер — дома сплошь были разрушены, далее справа виднелись редко сохранившиеся дома.
Я пошел к дому тети Лизы. Она жила там же,
Тетя меня не ждала, приезд был не подготовлен. Я просто в последний момент получил документы. Этот год я работал в военкомате. А там ко мне привыкли, и военком все тянул с увольнением. Баку я покинул без особого сожаления — привыкнуть не успел, да, видимо, родина — вещь упрямая: тянет туда, где прошло детство.
— Тетя Лиза, это ведь я…
Я стоял у калитки со стороны улицы, а тетя, прищурившись, смотрела на меня со двора — не узнавала.
— Боже мой, боже мой! — Она бросилась ко мне.
Я умывался у колодца. Тетя лила мне холодную воду на шею. Мы говорили наперебой, как всегда бывает, когда люди долго не видятся. Входя в дом, я ударился о притолоку — какие стали низкие двери! Тетя смеялась и плакала. Все у нее валилось из рук. Я говорил, что она не изменилась, а сам думал о том, что годы еще никого не красили; тетю было трудно узнать: энергия ее осталась, но делала она все суетливо, путала, забывала, куда что положила, мысли ее тоже причудливо кружились по кругу, не доходя до точки. Нет, к сожалению, это было не от волнения — старость…
Я наскоро закусил и извинился: приду поздно, надо все обегать.
— Как же ты… — Тетя сказала и зажала рот в испуге: она имела в виду протез.
Но я обнял ее за плечи:
— Бегаю, бегаю, тетя Лиза, еще как бегаю!
Я побрился, почистился и, напевая, закрыл за собой калитку.
Зелень бушевала как никогда, будто стыдливо старалась закрыть раны города. Я шел по каменным плиткам тротуара в тени акаций. Люди попадались мне редко. Женщины, низко повязанные белыми платками, черные как галки, стояли у калиток. Калитки были из спинок железных кроватей. Женщины щурились на солнце, тревожно всматривались в меня, пока я подходил, и тотчас исчезали в глубине двора, как только успевали убедиться, что я не их сын, муж или брат… Некоторые женщины продолжали стоять и смотрели мне вслед. На Черноморской я свернул направо и, дойдя до Протаповой, снова повернул налево. Турецкий вал, тянущийся вдоль моей улицы, зарос травой и лопухами. За ним правая сторона той же Протаповой носила свое название — Крепостная. На ней до войны жили греки. У них был свой уклад, свой быт… Я возвращался на родину, где каждый камень, каждое дерево было больше чем камень, больше чем дерево. Я подходил к своему дому.
Я помню, как его строили. Мне было лет пять с чем-то. Он казался мне очень высоким. Помню леса, каменщиков, которые пели, кладя кирпич. Помню, как мама, молодая, в красном сарафане, варила им украинский борщ в большой кастрюле на мангале, который сделал ей грек Костя Челикиди. Он взял старое цинковое ведро, прорезал в нем оконце, выложил изнутри стенки осколками кирпича, промазал глиной, разделил поддувало от печи полосками нарезанной кусачками проволоки, положенной крест-накрест и вмазанной в края мангала, и мангал был готов. Потом мама сама делала мангалы, их у нас было несколько, и Костя хвалил маму.
Я вспомнил запах углей, дым, который шел из-под кастрюли, запах борща с салом, раскидистую акацию, под которой был вбит самодельный стол на крепких четырех ногах, стол, отполированный за много лет, который скребли ножами и мыли с мылом, и он кудрявился коричневыми волосками, пока не просыхал.
Вспомнил: я и мама идем с базара и несем тяжелые ящики с гвоздями разной длины. Собственно, несет мама,
Папа не строил дом: он всегда был в командировке. Строила мама. Папа любил чистые идеи. Он чертил расположение комнат, давал общие указания и уезжал в командировки. Ему, говорил он, скучно ждать, пока осуществятся его идеи. И он придумывал новые раньше, чем осуществлялись старые. Так, были построены по его указаниям колонны из фальшивого мрамора, но не хватило средств на крышу, и до осени мы спали в большой комнате, в которой были видны звезды. Папа лежал рядом со мной и показывал мне Сириус, Вегу и созвездие Орион.
С тех пор я люблю астрономию…
Сейчас я стоял между стен родного дома и смотрел на небо, по которому плыли облака. Крыша была у нас цинковая, зеленого цвета, а на трубе фигурная резьба…
Тетя Лиза писала мне, что бомба была большая. Теперь я не сомневался. Даже определил: тонная, фугас.
Я медленно пошел к маяку. Солнце стояло в зените. Солнечная дорожка на море тянулась до горизонта, вспыхивая и слепя глаза. На высоком берегу было пустынно. Шум моря сюда доходил ослабленно. Маяк смотрел пустыми глазницами. Одна стена его обвалилась. Железная лесенка вилась в небе, будто кружилась на одном месте. Я стал в тени маяка и долго смотрел на море. Оно было спокойно и величаво. Потом я пошел по узкой тропинке, пробитой годами прогулок, вдоль самого обрыва. Она привела меня на мраморную плиту, перекинутую через ров. На ней все так же были написаны странные и казавшиеся нам в детстве таинственными слова: «Остановись, черт! Куда тебя несет!» Мост назывался Чертовым. За ним начиналась каменная ограда кладбища. Кладбище заросло высокой травой, полевыми цветами, кустами сирени. Многие могилы были разрушены артиллерийскими снарядами. На размытой, осевшей могиле лежала каска.
Могилы дедушки и бабушки я не нашел — десятки новых холмиков щетинились полынью. Летали белые бабочки, трещала цикада в недвижимом воздухе. Только большой памятник черно-белого мрамора с ангелом, державшим крест, все так же возвышался в центре кладбища. Папа говорил мне шепотом, что тут лежит студент, умерший от туберкулеза. На четырехгранном постаменте были выбиты строки из стихотворений Некрасова и Надсона. С моей стороны плита откололась, и между рябин — следов от осколков — можно было разобрать только несколько слов: «Пусть арфа сломана — аккорд еще рыдает…» Я грустно улыбнулся. Когда-то мы, почему не помню, всегда смеялись над этой «арфой».
КАК Я УЧИЛСЯ МУЗЫКЕ
Плиты для могил делал тот же Костя-грек. Он работал прямо на кладбище. Мы часто сидели на траве и смотрели, как он постукивает молоточком по стамеске. Молоточек был деревянный. Был и другой — железный. Стамески — разных размеров, от плоской и широкой до шестигранной, похожей на большой гвоздь. Костя сидел верхом на плите, босой, голый до пояса, в широких синих клешах. На груди его была татуировка: русалка с большими чернильными глазами и длинными ресницами.
Костя был мастер на все руки. Например, он давал уроки на мандолине по цифровой нотной системе. Учился у Кости и я. Репертуар Кости был небольшой, но своеобразный: «Светит месяц», «Интернационал», «Утомленное солнце», «Кукарача», «Очи черные». Он долго мусолил химический карандаш толстыми губами, потом, высунув язык, долго выводил на кривых линейках цифры в моей школьной тетрадке. Количество линеек соответствовало числу струн мандолины, а цифры означали, каким пальцем надо прижимать струну. Сердцевидная цветная штуковина из тонкой пластмассы называлась «медиатор». Помню, что когда медиатор нагревался, он пах аптекой. Им надо было теребить струны, легко и быстро касаясь их. Я любил эти «упражнения», хотя так называть то, чем мы занимались с Костей, было чистейшей условностью.