Зеленый Генрих
Шрифт:
— Да ну ее, должно быть, ее щука проглотила! — добродушно заметил я.
Он согласился с этим предположением и спросил меня, не собираюсь ли я что-нибудь приобрести.
— А как же! Я, пожалуй, куплю вот это ожерелье для моей возлюбленной, — ответил я, показывая ему на ожерелье из фальшивых камней в яркой позолоченной оправе.
Теперь он поймал меня на слове и, опутав целой сетью лести и угроз, вынудил немедленно исполнить мое намерение; а любопытство, — на самом ли деле я могу свободно распоряжаться моим таинственным кладом, — подогревало его красноречие. Мне пришлось сбегать домой и обратиться за помощью к моей копилке, ибо другого выхода у меня не было. Через несколько минут я снова вышел из дому и, крепко зажав в кулаке несколько блестящих серебряных монет, с громко бьющимся сердцем подошел к рынку, где меня подстерегал мой злой демон. Мы собрались было поторговаться, но все-таки уплатили за ожерелье столько, сколько запросил итальянец; кроме того, я выбрал еще браслет с агатовыми пластинками и кольцо с красной печаткой; торговец с удивлением глядел то на меня, то на мои новенькие гульдены, но тем не менее принял их; не успел я расплатиться, как мой приятель уже потащил меня по направлению к той улице, где жила моя дама сердца. В уединенном тупичке стояло пять или шесть особняков, владельцы которых, потомки знатных семейств, вели успешную торговлю шелковыми тканями, что позволяло им сохранять образ жизни, достойный их славных предков. Ни трактиров, ни каких-либо торговых заведений не было видно в этом опрятном квартале, как бы дремавшем в тишине и одиночестве; мостовая выглядела чище и ровнее, чем на других улицах, и была отделена от тротуара затейливыми чугунными перильцами. В самом большом и солидном доме жила героиня выдуманных мною небылиц, одна из тех юных, прелестных дам, которые пленяют решительно всем — и своей стройной, изящной фигурой, и розовыми щечками, и большими смеющимися глазами, и очаровательными устами, и пышными локонами, и своей легкой, воздушной вуалью,
— Ну как, отдал? — крикнул он мне навстречу.
— Конечно, — ответил я, чувствуя, как на душе у меня становится легче.
— Неправда, — снова заговорил он, — она все время сидела вон у того окна и даже с места не вставала.
И в самом деле, взглянув на сверкающие на солнце окна, я увидел в одном из них мою красавицу, причем окно было расположено как раз в той части дома, где я только что побывал. Я сильно перепугался, но все же храбро солгал:
— Клянусь тебе, я положил ожерелье и браслет к ее ногам, а кольцо надел ей на палец!
— Побожись!
— Клянусь богом! — воскликнул я.
— А теперь пошли ей воздушный поцелуй, если струсишь, — значит, ты дал ложную клятву; смотри, смотри, она как раз выглянула из окна!
Он был прав: она действительно перевела взгляд, и ее ясные глаза были устремлены прямо на нас; однако выдуманное моим приятелем испытание оказалось дьявольски жестоким, ибо я скорее согласился бы плюнуть в лицо самому сатане, чем исполнить это совершенно непосильное для меня требование. Но другого выхода у меня не было: ведь своей лицемерной клятвой я сам же отрезал себе последние пути к отступлению. Я быстро поцеловал свою руку и помахал ею перед окном красавицы. Девушка, все время внимательно наблюдавшая за нами, звонко расхохоталась и приветливо закивала нам; но я уже пустился бежать со всех ног. Чаша моего терпения переполнилась, и когда я выбежал на соседнюю улицу и мой товарищ нагнал меня, я подошел к нему вплотную и сказал:
— Ну, что ты теперь скажешь о твоей колбасе? Или ты думаешь, что мы квиты? Ведь твоя жалкая история с колбасой и в сравнение не идет с моей, с тем, что я тебе доказал! — С этими словами я, сам того не ожидая, вдруг повалил его на землю и стал бить кулаком по лицу, пока случайный прохожий не рознял нас, воскликнув:
— Эти бесенята мальчишки только и знают, что дерутся!
За все мои детские годы не было еще случая, чтобы я ударил кого-либо из моих сверстников в школе или на улице, этот приятель был первым, и с тех пор я не мог на него спокойно смотреть, а кстати раз и навсегда излечился от лжи.
Меж тем груды дрянных романов в доме моего приятеля вырастали все выше, а вместе с ними росло и безрассудство заядлых любителей чтения. Как это ни странно, но старики как будто радовались, глядя на своих бедных дочерей, которые все больше впадали в какое-то наивное распутство, непрестанно меняли любовников и все-таки никак не могли выйти замуж, да так и остались сидеть дома, окруженные целой библиотекой засаленных, дурно пахнувших книжонок и оравой младенцев, игравших с этими книжками и немилосердно рвавших их и без того растрепанные страницы. Тем не менее все в доме по-прежнему читали как одержимые, и даже с еще большим рвением, чем прежде, — ведь теперь это занятие помогало им забыть вечные ссоры, нужду и заботы, так что первое, что бросалось в глаза в их жилище, были книги, развешанные повсюду пеленки да всевозможные сувениры, оставшиеся на память от галантных, но неверных поклонников; рисуночки с гирляндой из цветов, обрамлявшей какое-нибудь изречение, альбомы с любовными стишками и храмами дружбы, деревянные пасхальные яички, в которых был спрятан амурчик, и прочая дребедень. Эта злополучная страсть, а также и другая крайность — увлечение разного рода религиозными теориями и фанатические споры о толковании Библии, которые вели собравшиеся в доме г-жи Маргрет бедняки, — все это было, как мне кажется, лишь отголоском все тех же смутных порывов сердца, поисками иной, лучшей жизни.
Что же касается моего приятеля, младшего отпрыска этой семьи, то его с детства изощренное воображение с годами стало проявляться уже совсем по-другому, толкая его на все более рискованный путь. Он искал в жизни только удовольствий; едва начав обучаться ремеслу приказчика, уже стал усердно навещать трактиры, где целыми днями сидел за картами, и не пропускал ни одного из городских празднеств и увеселений. Для этого ему нужно было много денег, и, чтобы раздобыть их, он пускался на самые невероятные выдумки, мелкое надувательство и плутни, в которых он сам не видел ничего плохого, считая их просто продолжением своего прежнего романтического фантазерства. Сначала он ограничивался лишь сравнительно невинными проделками, но это продолжалось недолго, и вскоре, словно поняв, что ему на роду написано стать вором, он принялся хватать все, что ему попадалось под руку. Ведь он был одним из тех людей, которые нимало не склонны умерять свою неуемную алчность и столь низки душой, что готовы взять хитростью или силой все то, с чем их ближний не хочет расстаться добровольно. Этот низменный образ мыслей порождает целый ряд жизненных явлений, на первый взгляд совсем друг с другом не схожих. Он питает упрямство нелюбимого властителя, который давно уже стал бременем для каждого подданного своей страны, но все еще не желает уступить свое место другому и, отбросив гордость и стыд, живет потом и кровью народа, хотя сам же презирает и ненавидит его; он разжигает угрюмый пыл влюбленного, который получил недвусмысленный отказ, но не хочет смириться с тем, что его любовь отвергнута, и долго еще омрачает чужую жизнь своей грубой навязчивостью; как и во всех этих темных страстях, мы находим его, наконец, и в черством эгоизме разного рода обманщиков и воров, больших и маленьких; и в каком бы виде этот низменный образ мыслей ни выступал, суть его всегда одна; это то же бесстыдное стремление завладевать чужим, которому отдался мой бывший приятель. Мало-помалу я совсем потерял его из виду и знал только, что он успел уже несколько раз побывать за решеткой; однажды, когда я и думать о нем забыл, мне случайно повстречался на улице оборванный бродяга в сопровождении двух стражников, которые вели его в тюрьму. Это был мой старый знакомый, и позже я узнал, что он умер как раз в этой тюрьме.
Глава тринадцатая
ВЕСЕННИЕ МАНЕВРЫ.—
ЮНЫЙ ПРЕСТУПНИК
Мне уже исполнилось двенадцать лет, и матушке пришлось призадуматься над тем, где мне учиться дальше. Планам отца, мечтавшего, что я буду обучаться в основанных обществами взаимопомощи и дополнявших друг друга частных школах, но суждено было осуществиться, так как открытые в то время хорошо оборудованные государственные школы сделали эти заведения ненужными; правительство вновь воссоединенной Швейцарии с самого начала уделяло этому вопросу большое внимание. Старый состав профессоров и учителей городских школ сильно пополнился за счет преподавателей, выписанных из Германии, и был распределен по новым учебным заведениям, учрежденным в большинстве кантонов и делившимся на гимназии и реальные училища. После долгих хождений по присутственным местам и совещаний со знакомыми матушка определила меня в реальное училище, и успехи, достигнутые мною в моей скромной школе для бедняков, которую я покинул с грустным и в то же время радостным чувством, оказались настолько удовлетворительными, что я выдержал вступительный экзамен ничуть не хуже воспитанников старых, пользовавшихся доброй славой городских школ. Ведь, согласно новым порядкам, и эти сыновья зажиточных горожан тоже должны были учиться на общих основаниях. Таким образом, я попал в совсем новую для меня среду. Если раньше я был одет лучше всех моих сверстников и считался первым среди этих бедняков, то теперь, наряженный в мои вечные зеленые курточки, которые я вынужден был донашивать до дыр, я оказался одним из самых скромных и незаметных учеников в классе, — причем не только по части одежды, но и по моему поведению. Большинство мальчиков принадлежало к старинным семействам потомственного бюргерства; некоторые выглядели холеными барчуками и были детьми знатных родителей, некоторые — сыновьями сельских богачей; но все они вели себя одинаково самоуверенно, отличались развязными манерами, а в играх и разговорах друг с другом пользовались каким-то прочно сложившимся жаргоном, приводившим меня в полное недоумение и растерянность. Повздорив, они сразу же пускали в ход руки, награждая друг друга звонкими пощечинами, так что мне было куда легче усваивать новые знания, чем осваиваться с этими новыми нравами, — а незнакомство с ними грозило мне всяческими невзгодами и злоключениями. Лишь тогда я понял, насколько сердечнее были мои отношения с тихими и кроткими детьми бедняков, и я долго еще тайком наведывался в компанию моих прежних друзей, с завистью и в то же время с сочувствием слушавших мои рассказы о новой школе и тамошних порядках.
И в самом деле, каждый день вносил все новые перемены в мой прежний образ жизни. Уже издавна городскую молодежь учили владеть оружием, начиная обучение с десяти лет и заканчивая его почти что в том возрасте, когда юноши уходят на действительную службу; однако до сих пор эти занятия были делом скорее добровольным, и если кто-нибудь не хотел, чтобы его дети их посещали, никто его к этому не принуждал. Теперь же военное обучение было по закону вменено в обязанность всей учащейся молодежи, так что каждая кантональная школа одновременно представляла собой воинскую часть. В связи с этими воинственными упражнениями нас заставляли также заниматься гимнастикой, один вечер был посвящен разучиванию ружейных приемов и маршировке, а другой — прыжкам, лазанью и плаванью. До сих пор я рос, как трава в поле, склоняясь и пригибаясь только по воле капризного ветерка моих желаний и настроений; никто не говорил мне, чтобы я держался прямо, не было у меня ни брата, ни отца, чтобы свести меня на реку или на озеро и дать мне там побарахтаться; лишь порой, возбужденный чем-нибудь, я прыгал и скакал от радости, но никогда не сумел бы повторить эти прыжки в спокойную минуту. Да меня и не тянуло заниматься подобными вещами, так как, в отличие от других мальчиков, росших, как и я, без отца, я не придавал им никакого значения и уже по своему темпераменту был слишком склонен к созерцательности. Зато все мои новые однокашники, вплоть до самых маленьких, прыгали, лазали по деревьям, плавали, как рыбы, проводили целые часы на озере, и главной причиной, заставившей меня приобрести известную выправку и кое-какие навыки в гимнастике, были, пожалуй, их насмешки, — если бы не они, мое рвение остыло бы очень скоро.
Но мне суждено было пережить еще более глубокие перемены в моей жизни. В кругу моих новых приятелей не было ни одного, кто не получал бы дома карманных денег, как правило довольно значительных, — одним родителям это позволял их достаток, другие просто держались издавна заведенного обычая и легкомысленно делали это напоказ. А повод к тому, чтобы тратить деньги, находился всегда, так как даже во время наших обычных учений и игр, происходивших где-нибудь на площади в другой части города, принято было покупать фрукты и пирожки, — не говоря уже о больших загородных прогулках и военных походах с музыкой и барабанным боем, когда мы останавливались на отдых в какой-нибудь отдаленной деревне и каждый считал своим долгом сесть за стол и выпить стакан вина, как то подобает настоящему мужчине. Кроме того, у нас были и другие расходы — на перочинные ножички, пеналы и прочие мелочи, которые мы то и дело обновляли, ссылаясь на то, что они якобы нужны для занятий (хотя на самом деле все эти безделушки были просто очередным модным увлечением); каждый из нас старался не пропустить ни одной экскурсии в соседние города, где мы осматривали всевозможные достопримечательности, и тот, кто не мог себе этого позволить и все время держался в стороне, рисковал оказаться в невыносимом одиночестве и навсегда прослыть самым жалким бедняком. Матушка добросовестно покрывала все чрезвычайные расходы на учебники, письменные принадлежности и прочие нужды, и в этом отношении готова была удовлетворить даже мои прихоти. На уроках черчения я пользовался циркулями из великолепной готовальни отца, прокалывая ими самую добротную бумагу, какой не было ни у кого в классе; при каждом удобном случае я заводил новую тетрадь, а мои книги всегда были облечены в прочные переплеты. Что же касается всего того, без чего можно было хотя бы с грехом пополам обойтись, то матушка упрямо настаивала на своем принципе не тратить ни одного пфеннига попусту и старалась, чтобы и я как можно раньше взял себе это за правило. Исключение она делала лишь в редких случаях, когда затевались какие-нибудь особенно интересные поездки и прогулки, зная, что отказаться от них было бы для меня слишком большим огорчением, и выдавала мне скупо отсчитанную сумму, которая всегда иссякала уже к середине этого радостного дня. К тому же со своим женским незнанием жизни она не удерживала меня в нашем тесном домашнем мирке — чего можно было бы ожидать при ее строгой бережливости, — а предпочитала, чтобы я проводил все свое время в компании товарищей, наивно полагая, что общение с благовоспитанными мальчиками, да еще под присмотром целого штата почтенных наставников, пойдет мне только на пользу; между тем именно это постоянное общение со сверстниками неизбежно заставляло меня во всем тянуться за ними и вело к невыгодным для меня сравнениям, так что я на каждом шагу попадал в самое неловкое и даже фальшивое положение. Пройдя прямой и ясный жизненный путь и сохранив при этом детскую чистоту и простодушие, она и понятия не имела о том ядовитом злаке, что зовется ложным стыдом и распускается уже на заре нашей жизни, тем более что иные старые люди по своей глупости заботливо лелеют этот сорняк, вместо того чтобы его выпалывать. Среди тысяч педагогов, именующих себя друзьями юношества и состоящих в обществах памяти Песталоцци, вряд ли найдется хотя бы десяток людей, которые помнили бы по собственному опыту, что составляет азы психологии ребенка, и представляли бы себе, к каким роковым последствиям может привести их незнание; мало того, даже указать им на это было бы большой неосторожностью, — а то они, чего доброго, набросятся на эту мысль и тотчас же выведут из нее какую-нибудь новую прописную истину.
Как-то раз нам было объявлено, что в троицын день мы отправимся в дальний поход; весь наш небольшой гарнизон, несколько сот школьников, должен был в строю и с музыкой выступить из города и, проделав марш через горы и долины, навестить юных ратников соседнего городка, где намечалось устроить совместные ученья и парады. Эта весть взбудоражила всех нас, а радость ожидания и веселые хлопоты и приготовления волновали нас еще больше. Мы снаряжали по всем требованиям устава наши маленькие походные ранцы, набивали патроны, причем наготовили их намного больше положенного числа, украшали гирляндами цветов наши двухфунтовые пушки и древки знамен, а тут еще стали ходить слухи о том, что наши соседи не только славятся своей солдатской выучкой и выправкой, но сверх того бойки на язык, любят весело покутить и горой стоят друг за друга, так что каждый из нас должен не только прифрантиться и держать себя как можно более молодцевато, но и прихватить с собой побольше карманных денег, чтобы ни в чем не спасовать перед хвалеными соседями. К тому же мы знали, что в торжествах будут участвовать также и представительницы прекрасного пола, что они будут встречать нас в праздничных нарядах и венках при нашем вступлении в город и что после обеда будут устроены танцы. По этой части мы тоже не были склонны уступить своим соперникам; решено было, что каждый раздобудет себе белые перчатки, чтобы появиться на балу галантным и в то же время по-военному подтянутым кавалером; все эти важные вопросы обсуждались за спиной у наших воспитателей, и притом с такой серьезностью, что меня мучил страх, сумею ли я достать все то, что от меня требовалось. Правда, перчатками я смог похвастаться один из первых, так как матушка вняла моим жалобам и, порывшись в своих потаенных запасах, нашла там среди забытых вещей, свидетелей ее далекой молодости, пару длинных дамских перчаток из тонкой белой кожи, у которых она, не долго думая, отрезала верхнюю часть, после чего они оказались мне как раз впору. Зато по части денег я не ожидал ничего хорошего и с грустью думал о том, что мне предстоит сыграть унизительную роль человека, вынужденного воздерживаться от всех удовольствий. Накануне радостного дня я сидел в уголке, предаваясь этим невеселым размышлениям, как вдруг у меня мелькнула новая мысль. Я дождался, пока матушка вышла из дому, а затем быстро подошел к заветному столику, где стояла моя копилка. Я приоткрыл крышку и, не глядя, вынул лежавшую сверху монету; при этом я задел и все остальные, так что они издали тихий серебристый звон, и хотя этот звук был чист и мелодичен, мне все же послышалась в нем некая властная сила, от которой меня бросило в дрожь. Я поспешил припрятать свою добычу, но мною тут же овладело какое-то странное чувство; теперь я испытывал робость перед матушкой и почти совсем перестал разговаривать с ней. Ведь если в первый раз я посягнул на шкатулку под давлением извне, лишь на миг подчинившись чужой воле, и не чувствовал после этого укоров совести, то мой теперешний отчаянный поступок был совершен по собственному побуждению и преднамеренно; я совершил его, зная, что матушка никогда не допустила бы этого; к тому же и сама монета, такая красивая и новенькая, казалось, всем своим видом говорила, что разменять ее было бы святотатством. И все-таки я не чувствовал себя вором в полном смысле этого слова: мою вину смягчало то обстоятельство, что я обокрал только самого себя, да и то лишь в силу крайней необходимости, желая самого же себя выручить из критического положения. Мои ощущения можно было бы скорее сравнить с тем смутным чувством, которое, наверно, бессознательно испытывал блудный сын в тот день, когда он покидал отчий дом, забрав свою долю наследства, чтобы самому истратить ее.