Зеленый Генрих
Шрифт:
Сам я долгое время вел себя скромно, не принимал участия ни в одной из этих многочисленных стычек и только преспокойно наблюдал за ними со стороны. Учителю я ни разу не сделал ничего плохого, так как мне претило дерзить человеку намного старше меня. И только когда он начал выгонять из класса чуть ли не всех подряд, я решил не отставать от товарищей, для чего разрешал себе какую-нибудь невинную шутку или же просто-напросто норовил шмыгнуть в дверь вместе с остальными; ведь, во-первых, в коридоре было очень весело, а во-вторых, я ни за что на свете не согласился бы примкнуть к тем немногим праведникам, которые предпочитали оставаться в классе и которых все единодушно презирали. Зато уж, вырвавшись на волю, шумел чуть ли не больше всех, помогая строить планы наших дальнейших действий, и, вновь воспрянув духом после долгих месяцев, в течение которых я сторонился приятелей, предавался самой необузданной радости; когда начинался следующий урок и мы снова сидели за партами, сердце мое все еще бешено колотилось
После его ухода мы угомонились; те, кто больше всех шумел и безобразничал, слонялись теперь как неприкаянные из угла в угол, жили воспоминаниями о прошлом и не знали, куда себя девать. Однажды под вечер, когда кончились уроки, я мирно возвращался из школы и был уже недалеко от дома, как вдруг меня окликнули: «Зеленый Генрих! Иди к нам!» Я оглянулся и увидел на соседней улице целую толпу школяров, суетившихся, как муравьи, и, как видно, что-то затевавших. Я подбежал к ним, они сказали мне, что собираются всей честной компанией наведаться к уволенному учителю, чтобы на прощание еще раз как следует позабавиться, и предложили мне пойти вместе с ними. Эта затея была мне не по душе, я решительно отказался и пошел домой. Однако любопытство заставило меня вернуться, и я потихоньку побрел за остальными, чтобы хоть издали посмотреть, чем кончится дело. Ватага шла все дальше и дальше, на ходу вербуя в свои ряды учеников других школ, высыпавших в это время на улицу, так что вскоре по городу двигалось внушительное шествие — человек сто мальчишек самого разного возраста. Обыватели стояли в дверях, с удивлением поглядывая на валом валившую толпу, и я услышал, как кто-то сказал: «Ишь, бесенята! Видать, опять что-то затеяли! А ведь они, ей-богу, такие же озорники, какими и мы были в свое время!» Эти слова прозвучали в моих ушах как боевая труба, ноги сами понесли меня, я мигом нагнал товарищей и шел теперь вплотную за последними. Все испытывали какое-то неизъяснимое удовольствие оттого, что так быстро и дружно собрались, и притом не по чужому приказу, а совершенно самостоятельно, по собственной воле и желанию. Я все больше входил во вкус, протиснулся вперед и неожиданно очутился в самых первых рядах, где шли главные забияки, приветствовавшие меня радостными возгласами.
— Смотрите-ка, Зеленый Генрих все-таки пришел! — прокатилось в толпе, и это известие было встречено гулом одобрения и новым приступом безудержной шаловливой веселости. Перед моими глазами сразу же замелькали сцены из прочитанных мною книг о народных восстаниях и революциях.
— Мы идем вразброд, — сказал я, обращаясь к коноводам, — нам надо построиться в ряды, держаться посерьезнее и спеть патриотическую песню!
Это предложение понравилось всем и было немедленно приведено в исполнение; мы строем проходили одну улицу за другой, люди в изумлении глядели нам вслед; я предложил пойти в обход, чтобы как можно дольше продлить удовольствие. На это все тоже с готовностью согласились; однако в конце концов мы все же добрались до дома учителя.
— Что бы нам такое сделать теперь? — спросил я. — Знаете что? Давайте споем еще раз песню, прокричим «ура» и уйдем!
— Нет, нет, давайте войдем в дом! — раздалось мне в ответ. — Мы хотим сказать благодарственную речь и отметить все его заслуги!
— Тогда — один за всех и все за одного, и чур не удирать, а если нам нагорит, то пусть попадет всем поровну! — воскликнул я, и вся орава хлынула в узкие двери маленького домика и с шумом устремилась вверх по лестнице.
Я остался охранять дверь, на случай если кто-нибудь из соучастников вздумал бы улизнуть раньше времени. Изнутри доносился страшный гвалт, упоенные своей собственной смелостью, мальчики были до крайности возбуждены; тот, кого они искали, лежал больной в запертой на ключ комнате; перепуганные домочадцы пытались запереть остальные двери и выглядывали из окон, чтобы позвать кого-нибудь на помощь. Однако они стеснялись крикнуть громко; соседи не понимали, что все это значит, и в недоумении смотрели на происходившее; я оставался на своем посту, и мелькавшие у меня мысли были отнюдь не из приятных. Буйная толпа заполнила весь дом сверху донизу; одни высовывались из чердачных окошек и бросали оттуда какие-то старые корзины, другие даже забрались на крышу и кричали на весь квартал. Наконец какая-то старуха набралась храбрости, выскочила из чулана, где она до сих пор пряталась, и, вооружившись метлой выгнала всю ораву из дома.
Это дерзкое нападение вызвало в городе так много толков, что вышестоящие лица не могли уже делать вид, будто они ничего не заметили. Они потребовали, чтобы дело было расследовано со всей строгостью. Нам велели собраться в зале, а затем стали поодиночке вызывать в соседнюю комнату, где мы должны были предстать перед заседавшим там трибуналом. Допрос продолжался уже несколько часов, возвращавшиеся оттуда ученики тотчас же шли домой, не рассказывая товарищам, о чем их спрашивали; две трети собравшихся уже успели уйти, а меня все еще не вызывали; более того, под конец я с беспокойством заметил, что, прежде чем покинуть зал, все выходящие из той комнаты почему-то смотрят на меня. Наконец велено было войти всем оставшимся, — кроме Зеленого Генриха.
Но вот подошла и моя очередь; те, кого допрашивали последними, снова показались в дверях и сказали мне, чтобы я входил. Я начал было расспрашивать, что там происходит, но не получил ответа; как видно, они были напуганы и спешили поскорее убраться отсюда. Тогда я переступил порог загадочной комнаты, влекомый любопытством и в то же время удерживаемый тем стесняющим сердце страхом, который испытываешь в детстве перед иными взрослыми, видя в них каких-то высших, мудрых и всемогущих существ. Я увидел длинный стол, на другом конце которого сидели два важных господина; перед ними лежали листы бумаги и перья и стояла чернильница. Один из них был попечитель нашей школы, сам преподавал в ней и хорошо знал меня, другой — какой-то большой начальник, который сидел с ученым видом и почти все время молчал. С попечителем у меня были весьма своеобразные отношения: он был добродушный ворчун, любивший прихвастнуть своим красноречием и радовавшийся, когда кто-нибудь из учеников позволял себе слегка поспорить с ним, что давало ему возможность пуститься в пространные объяснения по поводу затронутого предмета. Сначала он благоволил ко мне, так как на его уроках я вел себя как раз довольно благонравно; но потом моя привычка хранить упорное молчание, когда меня за что-нибудь бранили или наказывали, навлекла на меня его нерасположение. Я решительно не умел боязливо отрицать свою вину, бойко врать, чтобы уйти от наказания, или настойчиво вымаливать прощение; если я считал, что меня наказывают за дело, я молча покорялся своей участи; если же наказание казалось мне несправедливым, я тоже молчал, но не из упрямства, — я просто весело смеялся в душе над этим приговором и говорил себе, что мои наставники тоже не всегда отличаются большим умом. Вот почему попечитель считал меня непутевым мальчишкой с весьма опасными наклонностями; как только я вошел, он с грозным видом прикрикнул на меня:
— Ты тоже принимал участие в этом бесчинстве? Молчи! Не отпирайся, это не поможет!
Я чуть слышно сказал «да» и ждал, что будет дальше. Наверно, я сильно повредил себе в его глазах столь быстрым признанием, — ведь он так любил, когда с ним пререкались, и только дух противоречия мог привести его в хорошее настроение, — и вот, словно вознамерившись спасти меня, он сделал вид, будто ему послышалось, что я сказал «нет», и он закричал:
— Что? Что ты сказал? Говори все начистоту!
— Да, — повторил я чуть погромче.
— Ну ладно же, — сказал он, — дай срок, и на тебя управа найдется; ты еще встретишь тот камень, о который ты расшибешь свой упрямый лоб!
Мне было больно и обидно слышать эти слова; ведь я почувствовал в них не только полнейшее непонимание моих добрых намерений, но и неуместную попытку предсказать мое будущее, оскорбительную насмешку над моей личностью.
— Правда ли, — продолжал он, — что по пути туда ты предложил построиться в ряды и запеть песню, как в воинском строю?
Услыхав этот вопрос, я оторопел; так, значит, мои товарищи предали меня и наверняка уже успели снять с себя вину; я подумал было, не лучше ли будет, если я не признаюсь, но у меня опять вырвалось «да».
— Правда ли, что, подойдя к дому, ты призывал всех не расходиться поодиночке, и не только призывал, но и встал в дверях, чтобы никого не выпускать?
Не долго думая, я подтвердил и это, потому что не видел в таком поступке ничего зазорного и предосудительного. Эти два обстоятельства, всплывшие уже из первых показаний моих сообщников, внушили попечителю мысль о том, что я-то и являюсь главным зачинщиком; к тому же они были, пожалуй, единственными фактами, которые ему удалось установить в этом запутанном деле, они сразу же бросились в глаза, и весь дальнейший допрос он свел исключительно к тому, чтобы доказать мою виновность. Каждый, кому он задавал этот вопрос, отвечал на него утвердительно, радуясь, что ему не надо говорить о самом себе.