Зеленый рыцарь
Шрифт:
Из-за закрытой двери мансарды донесся лай Анакса. Харви настоял на том, что он самостоятельно спустится в прихожую, аккуратно держа на весу сломанную ногу.
Сын мой возлюбленный!
Благодарю тебя за твое содержательное письмо и прошу извинить меня за этот поспешный ответ. Надеюсь, что я не ввел тебя в заблуждение и мы оба правильно поняли друг друга. О «Простом крове в лесной глуши, типа садового сарая, обогреваемом в суровые морозы лишь примусом», к сожалению, не может быть и речи. (Твое упоминание о вероятном «заточении» в четырех стенах относится, как я полагаю, к области метафор.) Я посоветовал бы тебе серьезно подумать о причинах твоего решения пройти у нас испытание в качестве послушника. Ты пишешь о «призвании», но и в миру есть множество призваний, а также благоприятных возможностей для претворения их в жизнь, по крайней мере до некоторой степени, учитывая выраженное тобой стремление «исключительно к благодеяниям». Ты говоришь о «готовности к отречению», но отказ от некоторых мирских удовольствий совершенно не передает сути аскетизма монастырской жизни. Более того, гордость, которую ты так очевидно испытываешь в связи с самопожертвованиями, возможно, практически обесценивает их. От тебя потребуется нечто более всеобъемлющее, но, как мне представляется, ты еще не способен вообразить это. Необходимо осознание глубинных мирских заблуждений, а за долгие годы жизни они основательно проникли в твою личность. Следует отбросить твое пылкое желание духовного откровения или «высшего знака», оно является настоящей помехой на пути поиска истинного призвания. Мне приятно слышать, что ты стал более трезво оценивать свои «видения». Как я уже говорил прежде, святое учение слишком легко низвергается до магии. Навыки процесса «визуализации», в сущности, не являются важными. К сожалению, ты во многом хранишь былую и, если можно так сказать, далеко не зрелую привязанность к восточным культам! Помня о твоей обстоятельной и полной исповеди, на мой взгляд, тебе следует воздерживаться от волнующих размышлений о прежних грехах. Чрезмерное взращивание чувства вины может привести к невротической, равно как и к эротической слабости. Не следует представлять собственное приобщение к «привлекательному духовному
Твой смиренный слуга in Christo [22]
отец Дамьен
P. S. По поводу твоего друга, который случайно убил напавшего на него человека. Поскольку он действовал в целях самозащиты и без всякого злого умысла, то я не вижу причин, по которым он должен чувствовать себя виноватым. Ему следует, однако, отметая любые возмущающие воспоминания, ибо кто не грешен в этом мире, проявить сострадание к своему противнику, возможно, выяснить былые обстоятельства его жизни, к примеру, он сочтет приемлемым для себя оказать помощь невинной жене и семье этого человека. (Ты мало написал об этой ситуации, поэтому можно высказать о ней лишь общие, поверхностные суждения.)
Почтенный отец Дамьен!
Искренне благодарю Вас за ваше письмо. Все Ваши советы воодушевили меня на дальнейшие духовные поиски. Особенно признателен Вам за мудрые слова о моем несчастном друге, случайно убившем человека, и за справедливое замечание о том, что он мог бы помочь семье убитого. Я передам ему Ваши слова, когда он вернется в Лондон, они утешат его, несомненно показав возможный путь разумной добродетельности… Конечно, моему другу не надо искупать вину, ведь он ни в чем не повинен, но я боюсь, что он все еще потрясен. Я глубоко и всесторонне осознал слова, что Вы говорили о моих «духовных заблуждениях», и пытаюсь здраво оценить свои планы на будущее. Надеюсь, Вы поймете, если я скажу, что мои сомнения ни в коей мере не затрагивают конечную цель. Я совершенно уверен, что хочу «отрешиться от мира», но не уверен пока, как и где можно осуществить такое отрешение. (Я уже отказался от моей бедной собаки.) По-моему, Вы понимаете, каковы мои сокровенные желания. Мне хочется утолить наконец жажду благочестия, которая сопутствовала всей моей жизни. Мне хочется, посредством благочестивого отрешения, разорвать и уничтожить связь с миром. Я желаю такой смерти. Вы поймете меня, поскольку, отбросив былые романтические мечты об известных Вам делах, я наконец осознал эту потребность как практическую возможность, поэтому у меня и возник ряд теологических вопросов, которые я послал Вам. (У меня не осталось черновика, я надеюсь, что Вы сохранили мое письмо и, возможно, найдете время ответить на некоторые из них. В случае надобности я попытаюсь назвать самые важные.) У меня нет ни тени сомнений в моей приверженности христианству, однако одна область моей души всегда остается свободной, как если бы я уже передал ее в распоряжение самого Господа. Я чувствую, что мне недоступна суетная жизнь… и надеюсь, что это чувство порождено совершенно серьезными и праведными причинами. То есть, конечно, я читал разные книги, и люди — имеются в виду ученые — высказывают в них самые разные мнения о Христе, называя Его изгоняющим бесов заклинателем, колдуном или даже шарлатаном, а то и попросту считая Его одним из многих юродивых или святых мучеников. Именно их истории, по мнению других ученых, и собрали воедино евангелисты. В любом случае, как известно, Он никогда не претендовал на роль Бога, и никаких свидетельств Воскресения, конечно, не существует, а вся Его история придумана святым Павлом… Павел тот, со всей очевидностью, является обычным человеком… Однако же Он… возможно ли, что вся Его история выдумана, возможно ли выдумать Его Нагорную проповедь? Ведь Он, со всей очевидностью, являлся необычным человеком. Наше время открыло тайны очень многих вещей и породило очень много новых путей для размышлений. У меня такое ощущение, будто Его ограбили. Пожалуйста, поймите меня правильно, я далеко не наивен в своей вере, я понимаю, что вера в Христа не нуждается в потрясающих исторических доказательствах, что Воскресение есть духовное таинство и важен лишь образ жизни Христа, подлинность которой мы ощущаем. (Простите, я знаю, что Вам не нравится такое определение.) Всему виной, как Вы и сказали, мои сумбурные мысли, и Вы сможете простить их. Но я же действительно порой ощущаю наличие странной и темной пустоты внутри. А мне хочется достичь подлинного, истинного понимания. Способен ли я на это, пока не обрету полной ясности? Проще говоря, имеют ли значение «доказательства»? Буддисты так не считают, они принимают мистического Будду. Если мы принимаем мистического Христа, то связан ли он с Христом реальным? Достаточно ли «хорош» мистический Христос? Вправе ли мы верить в Христа, если тот человек никогда не существовал? При наличии такой мистичности вряд ли Он сам мог бы призвать нас верить в Него! Должен ли я полностью разобраться в этих тонкостях до принятия решения о приобщении к монашеской жизни? Но, в сущности, я ничего не жду, я уже пленен, я уже отворил дверь, и Он вошел… я… в Его власти. Иногда я чувствовал дыхание божественной сущности, словно нисхождение ангелов. (Что Вы думаете об ангелах?) И я должен был сказать…. все это о Христе, но как же быть с Богом? В общем, я думаю, что Бог способен сам позаботиться о Себе. (Но что это значит?) Простите все эти путаные разглагольствования. Я хотел порвать это письмо, но не смог. Иногда у меня возникают сомнения даже в собственном здравомыслии. Но, излагая Вам свои мысли, я чувствую влияние вашего просвещенного ума! Остаюсь, с наилучшими пожеланиями, Вашим бестолковым учеником.
Беллами Джеймс
P. S. Еще один момент. Вероучение говорит, что после смерти на кресте Иисус сошел в ад, а на третий день вновь поднялся. Что же Он делал в аду? Спасал ли Он там праведников, живших на земле до Его прихода? Могли ли не ведавшие о Нем праведники вести более праведную жизнь, если бы ведали? Или Он отправился на встречу с подлинными грешниками, дабы оценить глубину греховности, еще пребывая в человеческом обличье? Конечно, я понимаю, что это своего рода миф — хотя миф тут не совсем уместное слово. Я невольно думаю о том, какой яркий свет, должно быть, воссиял в аду, когда Он сошел туда, и как темно там стало после Его ухода.
Беллами отложил перо и сбросил накинутое на спину одеяло. Он жил теперь в маленькой и холодной комнате. За окном стояла глубокая ночь. Свет лампы падал на руку Беллами. Глядя на нее, он подумал: «Какой старой и немощной становится моя бедная рука!» Он понимал, что его поспешно написанный на письмо отца Дамьена ответ весьма бестолков, а местами просто глуп. Но такие порывистые излияния казались ему единственным правдивым способом общения со священником. Возможно, он на самом деле грешит против правды? Не являлась ли сама образность его ответа своего рода подтверждением «романтизма» и «невротической и эротической слабости»? В письме не отразилось никаких свидетельств серьезных размышлений. Не лучше ли порвать его или все же оставить и всесторонне обдумать его содержание? Беллами не озадачился важными вопросами, не выполнил советов наставника. Как будто он мгновенно «отказался от осознания» строгих наставлений, которые пришлось высказать священнику, смягчив и подсластив горькие слова о «глубинных мирских заблуждениях». Да, безусловно, мир испортил его, и, безусловно, он понимал, что новое бытие не принесет ему покоя, став лишь продолжением жизни в весьма аскетических обстоятельствах. Отказываясь размышлять на эти темы, он просто сводил на нет все свои проблемы. Но разве не в этом он как раз и нуждался? Разве не оправдывала его вера? Письмо отца Дамьена, теперь перечитываемое им, явно выражало тревогу. Священника встревожила, поразила та пылкость, с которой Беллами стремился к избранной цели, резко отказавшись от более соблазнительного, занимаемого ранее положения. Беллами знал отца Дамьена уже почти два года, дважды посещал его (отец Дамьен жил в затворничестве и часто писал ему). И вот теперь письма Беллами растревожили этого святого человека. Не двуличность ли натуры Беллами невольно позволила растревожить его? В своем увлечении вероучениями Востока он, возможно, зашел даже дальше, чем открыл своему наставнику. О его видениях, ангельских видениях, отец Дамьен отозвался с крайним пренебрежением, а врач Беллами счел их признаком эпилепсии (хотя позднее отказался от этого диагноза). Такие высшие видения ныне покинули Беллами, остались только, да и то теперь менее частые, но отчетливые, ощущения близости высших сил, вызывающие страдания, радость и печаль.
«Наставник подумал, что эти явления порождены моими собственными заблуждениями. Видимо, так оно и есть. Теперь все стало проще, скромнее и чище. Упрощение жизни ведет к простоте желаний, желание Любви призывает любовь (или сексуальное влечение?)», — размышлял Беллами.
Он вложил свои излияния в конверт, написал адрес уединенного аббатства, где проходило затворничество отца Дамьена, лизнул клейкий слой и запечатал письмо. На мгновение его рассеянные мысли вернулись к образу Иисуса, Его последнему вздоху на Кресте, а потом вновь устремились к Его миссии в аду. Вдруг Беллами вспомнил виденную однажды (где?) впечатляющую картину, названную «Христос в Чистилище» (написанную, возможно, одним из учеников Рембрандта). Но разумеется, чистилище несравнимо с адом! В ад отправляются души, погрязшие в смертных грехах, а в чистилище — даже души невинных некрещеных младенцев (ему не удалось вспомнить изображения младенцев на той картине), туда же, вероятно, попадали праведники, жившие до Воплощения. Возможно, Христос посещал чистилище по другому поводу. Но что Он все-таки мог делать в каждом из этих мест? Какое утешение мог Он принести, какими благами одарить? Есть ли для узревших божественный свет более страшная пытка, чем лишение этого вечного света? Образ угасания вечного света навеял другой, почти забытый образ: вид удаляющегося от него стройного белокурого юноши, его нерешительный поворот, исполненный надежды взгляд и окончательный уход. Этот образ выцвел, как старая фотография, где уже стертый цвет голубой мальчишеской рубашки не отличался от оттенка голубых глаз. Того юношу звали Магнус Блейк, и он взирал сейчас на Беллами, как иногда во сне, без осуждения, но с печальным замешательством. Беллами приходилось видеть его слезы, но те слезы давно высохли. Эта на редкость короткая и простая история произошла в Кембридже. Они познали любовь. Магнус был на два года младше. Незадолго до этого неожиданного, как удар грома, события Беллами — после известных неприятных и сомнительных опытов — решил, что праведной является именно однополая любовь, но, по его мнению, она должна сохранять чистоту. Краткая вспышка сильной страсти ужаснула его. Он объяснил это Магнусу, который счел мысли Беллами безумными. Разгорелся жаркий спор. Беллами испытывал крайнее смущение. Не способный владеть своими чувствами рядом с этим юношей, он резко разорвал их отношения. Близился конец семестра. Он ушел из Кембриджа и больше не вернулся. Он не отвечал на письма Магнуса. После того как Беллами отослал обратно нераспечатанное письмо, связь прервалась окончательно. Он заглушил в себе голос, шептавший: «Еще не поздно». Через несколько лет один приятель из Кембриджа, не знавший об их взаимоотношениях, рассказал Беллами, что Магнус долго страдал от «сердечной раны», но потом утешился и, «встретив нового очаровательного партнера», уехал в Канаду. Мучения Беллами возобновились. С тех пор минуло много лет, и со времени расставания с Беллами Магнус, вероятно, пережил уже не одну сердечную рану. Конечно, Беллами должен был расстаться с ним. Но вероятно, он мог сделать расставание менее жестоким. Он обвинил себя в той удивительной жестокости, которая тогда, как ему казалось, затрагивала исключительно его чувства. Если бы он обладал большей смелостью и благородством, то, скорее всего, смог бы своими долгими и занудными рассуждениями побудить уставшего от них Магнуса самого покинуть его. Но как раз этого он не смел даже представить. Беллами пришлось стать собственным палачом, поразить свое любящее сердце и убедиться, что его руки обагрены собственной кровью. Именно его сердцу надлежало кровоточить, а утешением стали размышления о собственных терзаниях. Он рассказал эту историю обратившему его в католическую веру священнику, отцу Дейву Фостеру, а со временем и отцу Дамьену. Но сам процесс этого рассказа послужил для него своеобразным лекарством, история стала для него примером эгоистичной и глупой вины, навеяв воспоминания о давно побежденных юношеских мучениях. Еще он поделился этим с Лукасом Граффе, и одному только Лукасу он открыл другой свой секрет: о перенесенной через три года после отъезда из Бирмингема тяжелейшей депрессии, или — иными словами — о нервном срыве. Тот нерешительный уход с оглядкой и надеждой на возвращение происходил на самом деле. С порога своей квартиры Беллами видел, как Магнус, уходя, оглянулся и пошел дальше. Беллами закрыл дверь. Магнус надеялся увидеть его вновь, он не знал, что их спору не суждено закончиться. На следующее утро Беллами покинул Кембридж.
Беллами снял черный пиджак и расстегнул белую рубашку. Согласно принятому решению, он одевался теперь исключительно в черно-белые тона, хотя значимость такой строгости подорвал Клемент, заявивший, что Беллами и так всю жизнь играет Гамлета. (Роль, которую Клемент давно, но безуспешно стремился сыграть сам.) Беллами бросил работу на курсах повышения квалификации, продал свою большую квартиру в районе Камден-таун и перебрался в плохонькую квартирку в Уайтчепеле, беднейшем районе Лондона. Он распродал или раздал почти все свои вещи, расстался с любимой собакой. Такие бесповоротные шаги Беллами сделал, вступив на путь духовного отшельничества. После ухода из Кембриджа Беллами, вопреки своему зароку, поддался еще нескольким сильным искушениям, но Магнус не имел достойного преемника. Беллами вспомнился Харви, другой белокурый и синеглазый юноша. И вдруг он впервые осознал, что всецело виноват в том происшествии на мосту, поскольку подзадорил Харви, ассоциируя его с Магнусом. А ведь Харви мог свалиться в то ущелье. Ох, только бы Харви полностью поправился! Об этом Беллами молился молча, в привычной ему детской манере, которая стала одним из видов его общения с Богом. Такое общение порой принимало более сложные формы, но этот вид, несомненно, являлся самым искренним. Беллами подумал о Харви, о его особенной яркой красоте и о показной беспутности денди эпохи Кватроченто, а также с одобрением вспомнил то, что, несмотря на подавленность, жуткое разочарование и потрясение, парень проявил трогательное мужество, стойко продолжая посмеиваться и отпускать шуточки, когда они с Клементом везли его обратно в Англию. Впрочем, Клемент тоже не падал духом: все знали, что Клемент огорчен исчезновением брата, но лишь Беллами понимал, каково его огорчение, как дико и ужасно расстроен его друг. Размышляя о том, где может быть Лукас, Клемент как-то сказал: «Даже не знаю, хочу ли я найти место, где он скрывается». Клемент, естественно, боялся того, что Лукас мог убить себя или, возможно, обезумел и, потеряв память, попал после неудачной попытки самоубийства в какую-нибудь психиатрическую лечебницу. Должно быть, после убийства человека остается ужасное ощущение, а реакция Лукаса могла быть исключительно сильной и совершенно непредсказуемой. Огласка, испытание в суде, обвинение в «чрезмерном насилии» и фактически (как негодующе заявил защитник ответчика) в убийстве могли бы потрясти любого. А молчаливый и гордый Лукас, этот возвышенный и замкнутый оригинал, вероятно, был совершенно ошеломлен.
Беллами поразмышлял о Клементе, Лукасе и Луизе, в итоге его мысли вернулись к Анаксу. Он не сразу осознал, что теперь, из-за присутствия Анакса, не сможет бывать в Клифтоне. Беллами не подумал об этом, когда решил отдать им пса. Конечно, подразумевалось, что Анаксу нельзя больше ни видеть, ни слышать бывшего хозяина, так что придется привыкать к окончательной потере питомца. Беллами подавил в себе чувства, грозившие вырасти до размеров ужасного горя. Ему так не хватало по ночам этого теплого, свернувшегося на его постели пса, уютно уткнувшегося в его колени или растянувшегося в ногах, такого молчаливого и доброго, терпеливо приспосабливающегося к любым телодвижениям Беллами, сознающего, что хозяину надо выспаться, зато утром он проснется и приласкает его, и тогда можно будет лизнуть его в щеку. Отец Дамьен советовал не отказываться от собаки. Возможно, он был прав. Но собака уже отдана. Когда Беллами рассказывал Мой, обладавшей хорошей памятью, о строгих, все понимающих глазах Анакса, он не имел в виду, что в них есть осуждение. Скорее, во взгляде этого пса отражалась полнейшая невинность, исполненная совершенной, все принимающей любви. Беллами подумал, что в собаках образ Бога проявляется лучше, чем в людях. Он размышлял о Луизе и ее детях, о Харви, ставшем ей почти родным, о том, что они с Клементом заменили парню родителей, окружили семейной заботой и любовью, следуя примеру Тедди, который считал, что устройство семейной жизни подразумевает всепрощение и полнейшее согласие и является святой обязанностью и моральным долгом каждого. Беллами любил их всех, возможно, больше всего Мой, с которой у него с раннего детства девочки, на каком-то подсознательном уровне, сложились особые дружеские отношения. Между ними царило такое взаимопонимание, что при встречах они всегда радостно улыбались, словно одновременно вспоминали что-то веселое. Его подкупала невинность и чистота детей Луизы, тихая мудрость их матери. Клемента тоже озарил их свет… возможно, то был сон, слишком прекрасный и готовый угаснуть в безумном дыму реального мира. «Разве я не завишу от этих детей, которые могут вскоре утратить свой волшебный свет? Или у меня разыгралось воображение? — подумал Беллами, — Может, все потому, что я сам утратил его и мне не хочется верить, что он продолжает существовать вне меня?» Беллами сморщился и закрыл руками лицо, словно хотел спрятаться от чьего-то обвиняющего взгляда, возможно, просто от любящего взгляда Анакса, хранившегося в памяти. Выражение страдания на лице Беллами смягчилось, когда он задумался о том, как спит пес: в кровати Мой или в корзине. Конечно, спит он не в корзине умершей Тибеллины, а в его собственной старой корзине, привезенной Беллами в день трагического расставания. А сейчас спит ли Анакс или, возможно, бодрствует, вспоминая Беллами? Мог ли он забыть прежнего хозяина? Но не предана ли забвению главная цель, главное дело — отречение от этого мира?
Беллами забрался под одеяло и выключил свет. Лежа в кровати с открытыми глазами, он слепо, словно оценивая, вглядывался в обступившую его темную пустоту. Вскоре веки его опустились, и ему привиделось, что он, освещенный странным сумеречным светом, шествует по бесконечной череде огромных пустых залов, величественных и высоких, с витиевато украшенными потолками, смутно вырисовывающимися в полумраке, пустых, но в то же время исполненных жизни, великой и безграничной жизни его души. Позже, засыпая, он перенесся в собачий питомник Баттерси, где когда-то выбрал Анакса, юного пса, едва вышедшего из щенячьего возраста. Беллами вспомнилось, что в той огромной скулящей своре он выбрал и унес, прижимая к груди, именно его, заметив особые любящие глаза и смелую решительную морду, что выделяла его среди множества бедных, несчастных животных. «Вот так же и Христос бродил в аду. Почему же Он не спас все те обреченные души, почему не увел их за собой? Возможно, не смог… но почему? Но я не спас от смерти никого, — уже почти погрузившись в сон, думал Беллами, — Я не могу найти Анакса, я потерял его, он по-прежнему среди обреченных, и он погибнет, его тело сгорит…» И Беллами бросился бежать назад, по своим следам, через высокие залы, открывавшие ему безнадежно пустую, бесконечную анфиладу.
— Теперь понятно, почему ты прятал его!
— Ничего я не прятал!
— Нет, прятал, он смущает тебя, поэтому ты и сунул его под кровать.
— Ну и что, надо же было куда-то вытянуть ногу!
Предметом обсуждения стал гипс на ноге Харви. Парень навещал свою мать, которая расположилась в крошечной квартире сына. Конечно, строго говоря, Джоан следовало бы наслаждаться жизнью в более роскошных апартаментах у Клайва и Эмиля, но, учитывая травму, все согласились, что там будет гораздо удобнее Харви, так как в доме имеется лифт. В любом случае, как заметил Харви, Клайв и Эмиль хотели оказать услугу именно ему, а не его матери.
Опираясь спиной на подушки, Джоан лежала на узкой кровати сына, которая утром обычно складывалась и убиралась в шкаф. Придвинув к себе больную ногу, Харви двумя руками поднял утяжеленную гипсом конечность.
— Дай-ка посмотреть. Кто это так расписал его?
— Луиза и компания.
— А кто именно оставил тебе свои автографы?
Харви перечислил имена «художников».
— Какие трогательные характеристики. Мой наваяла милую ползучую тварь, Алеф нацарапала нечто среднее между драконом и кошкой, Луиза расписалась как могла, Сефтон не удалось даже этого, а Клемент изобразил смешную псину. Это просто серия автопортретов.
— Они были очень добры ко мне.
— Ты становишься таким же занудным, как Луиза. Не мог бы ты, дорогой, плеснуть мне еще шампанского.
Дело происходило на следующее утро. Харви приехал около десяти часов и застал свою мать в постели. Облаченная в белое пушистое неглиже, она курила и то и дело прикладывалась к бокалу.
Он налил шампанского.
— Да, пожалуйста. Ты не возражаешь, если я открою окно?
— Еще как возражаю. На улице льет как из ведра.
— В комнату дождь не попадет. А здесь страшно накурено. Мне нечем дышать.