Земля и люди
Шрифт:
Но размышлять и догадываться никто не любил, Стефка была весела и смешлива, Параскеевна – добра и снисходительна, а старуха Ханевская пугала всех своим тяжелым взглядом.
Старого Ханевского не боялись, но уважали. Он совершенно ничем не походил на старика Карамазова из романа Достоевского, и Виктор Ханевский никак не мог понять, почему возникает это странное ощущение, будто его отец не старик Ханевский, а старик Карамазов*.
XIII. Старик Карамазов и писатель Достоевский
* Старик Карамазов имел скверный характер, и чтобы отомстить писателю Достоевскому за то, что тот наделил его именно таким, в самом деле очень неприятным характером, Карамазов часто являлся к нему и затевал придирчивый разговор.
Писатель Достоевский был болен эпилепсией, болезнью до сих пор не поддававшейся изучению и не разгаданной наукой. Его мучили тяжелые эпилептические припадки. Во время этих припадков разум как бы исходил из него, и, лишившись разума, он испытывал ужасные муки безумия. Безумие, причиняя невероятные боли, заполняло его как кипящая, клокочущая лава, и он корчился в конвульсиях, исходил пеной – невыносимо больно (и человеку, и стране) быть вместилищем безумия. Но когда безумие выходило вон, то за несколько мгновений до того, как возвращался разум и ум живительно снова заполнял его, писатель Достоевский, оставаясь на один-единственный миг и без безумия, и без ума, вдруг ясно и отчетливо видел будущее.
Эти видения – беззвучные, как немое кино (без треска киноаппарата, без мелькания кадров), причиняли ему еще больше страданий, чем раскаленный поток безумия, исходивший из него во время приступов. Это были не физические, а душевные муки, от них у него и тряслись руки, когда он писал свои романы.
Старику Карамазову в силу особенностей его существования тоже было хорошо известно будущее. Являясь к писателю, он донимал его тем, что тот по слабости духа хотел бы забыть, запрятать куда-либо подальше от самого себя. Старик Карамазов говорил
– Я не люблю жить за границей. Я люблю Россию, – отвечал писатель Достоевский.
– Позвольте, но уж коли вы пророк и властитель дум, так сказать, то в своем отечестве вам не место, – издевательски говорил старик Карамазов. – Ведь сказано: нет пророка в своем отечестве, ибо пророк есть жулик, сиречь, обманщик, с выгодою для себя морочащий голову людям и запускающий руку в карман ближних своих.
– Где так сказано? – спрашивал писатель Достоевский, морщась от слов старика Карамазова, как от боли.
– В писании, – безразлично отвечал старик Карамазов, будто удивляясь, что писатель Достоевский не знает этого.
– В каком Писании?! – писатель Достоевский хорошо знал Писание, то есть Библию, но не припоминал в нем (Писании) такого определения пророка, – где это написано, что пророки – лжецы и жулики?
– А нигде. Это я из вредности характера сказал. Может, даже и приврал, то есть домыслил, как это делают господа сочинители вроде вас. А если я это из опыта жизни почерпнул? Не все же нам черпать премудрости из Писаний. И обязательно ли, чтобы это было записано в Писании? А впрочем, вот я напишу – и будет писание, – неприятно, словно угодливо, но как-то по-змеиному улыбаясь, говорил старик Карамазов. – Ежели я в своем отечестве напишу, так никто и читать не станет. Всякий скажет: «Это что еще за писака такой выискался, старик Карамазов? Это не тот ли самый, у которого в Скотопригоньевске доля в винных откупах?» И не станет читать моих писаний. Предпочтет писания какого-нибудь графа Толстого. Потому как он – граф и читающая публика о нем давно наслышана. Известно, как вредят людям пишущим всякие винные откупа и участие в разных прочих сомнительных делишках. А вот появись мои писания где-нибудь вдали от отечества, то кто-нибудь, кто и слыхом не слыхал о Скотопригоньевске, а о существовании винных откупов, может, и не догадывается, возьмет да и прочтет мои писания, найдет мыслишку, которая ему запомнится, перескажет другому, третьему, пойдет слушок, слух, кто-нибудь поразится странности мыслей моих – смотришь, и старик Карамазов если не в боги, так в пророки и попадет не хуже какого-нибудь нерадивого плотника. Ведь ежели бы глупость вроде того, что имение свое, трудами земными нажитое, надо раздать нищим бездельникам высказал какой-нибудь пьяница-плотник из соседней деревни, вы бы ему, господин писатель, не поверили. Ведь сами-то вы имение для деток своих приобрели, а не для раздачи нищим. Вот говорят: в чем истина? А в том, что поступят с детками вашими согласно Писанию. Много говорилось: бросьте, мол, ближних своих, отдайте имение свое нищему сброду – вот этот сброд и разграбит, отцов втопчут в грязь и прах, а деток ваших истязают. Вот она истина! А не приходилось ли вам, между прочим, отрекаться от истины?
– Да, я как-то говорил, что если истина не с Христом, то я все равно с Христом, – озабоченно и раздраженно припоминал писатель Достоевский.
– Зачем же вы сказали этакую глупость, – деланно испуганно всплескивал руками старик Карамазов.
– Для красоты слога. И знаете, всем понравилось. Читающая публика даже в восторг приходила. Не стану отрицать, имение я приобрел детям, но отказываться от этих слов мне теперь неудобно. Я ведь писатель, красота слога очень важна для писателя, за это у нас и Пушкина любят, а он ведь для нас – все, что у нас есть.
– Ну, положим, господин Пушкин был поумнее вас. И с барышнями, и шампанское, и ежели что, и на дуэль мог, и именьице у него имелось, и не одно, и оброк он получал исправно не только с тридцати шести букв русской азбуки. Но я возвращаюсь к деткам вашим – ведь истязают их, как начнут грабить имения-то!
– Не может этого быть!
– Ну как же не может, коли будет. Да и сами вы в видениях своих наблюдали: истязают.
– Господи, что же делать?
– А вот вам по этому поводу пакет ленточкой розовой перевязан с надписью: «Писателю Достоевскому, ежели захочет принять». И не три тысячи в нем, а куда как более: адреса, явки, время и места, назначенные для покушений на жизнь высокопоставленных особ – заметьте: высокопоставленных! Планы переворотов, и даже те записаны, кого привезут в пломбированном вагоне из Германии, немцы – вроде ученейший народ, а подсунут пломбированный вагон! И здесь же перечислены бомбометатели и расстрельщики, те, которые из револьвера в затылок, и те, кто и царя, и всю царскую семью порешит. Все в этом пакете, все до единого! Только отнесите куда следует, передайте и поясните – и всех возьмут тепленькими и всех к расстрелу, к расстрелу…
– Но почему же к расстрелу, ведь это пролитие крови?
– Если расстрелять их всех до единого, то получается только несомненная выгода и польза. И какая польза, только стоит расстрелять или хотя бы повесить, если о пролитии крови вы говорите в буквальном смысле слова. При повешении чаще всего обходится без пролития крови, повесить, именно повесить, как принято во многих европейских странах. Повесить или расстрелять, суть в том, чтобы избавить от них тех, чью кровь они начнут проливать, если останутся живы, проливать потоками, вавилонскими потоками, под коими разумею великие реки Тигр и Евфрат, известные вам по библейским текстам. Ежели вовремя расстрелять всех, кто в этом пакете числится, то и детки ваши спокойно будут владеть наследственным имением: некому будет разбудить это подлое животное – народ, и не восторжествуют хам и ублюдок, и кровь не хлынет реками.
И списки Погромных ночей уже никто не составит. И кресты мелом на воротах и избах никто не начертит. Только примите пакетик, отнесите куда следует.
– Но ведь меня сочтут доносчиком… – смущался писатель Достоевский. – А о пролитии крови я ведь тоже писал – не стоит счастливое будущее всего человечества пролитой капли крови невинного ребенка.
– Так то капли крови невинного ребенка, а ведь все эти господа, – старик Карамазов взвешивал на ладони довольно увесистый пакет, – не дети невинные, а злоумышленники против рода человеческого! Они этот род человеческий уничтожить готовы, за то, что тот старик, в белых одеждах, слепил их второпях, да еще и поставил в последние ряды, чтобы спрятать за тех, кого он вылепил получше. Еще раз спрашиваю: берете пакет?!
– Нет, уж лучше я в художественной форме, в образах, с красотами слога изображу в назидание…
– Пока вы красотами слога увлекаетесь, они каждый день будут убивать, а вскоре убьют и государя-императора. Берете пакет?!
– Нет, нет, я не могу, отнесите кому-либо другому! И потом, почему я должен вам верить? Вы – отвратительный старик, вы – скверный отец, вы – порочный человек… Вы, вы – ужасный человек, единственно только не душегубец.
– Верно изволили заметить – душегубство не по моей части, – хихикал старик Карамазов, – душегубцы вот здесь, в этом запечатанном пакете, как в запечатанном вагоне – ох, сколько их, они-то и погубят мир, и никакая красота его не спасет. Это ведь вы изволили пустить такой слух, что красота спасет мир?
– Нет, это как раз ваш сын Иван сказал, а я только записал.
– А зачем же вы записываете всякие глупости? Ведь Иван глуп, потому как злой сын. Умный ведь злым не бывает. Да и к тому же он в вашем изображении сумасшедший. А знаете ли вы, что он только прикидывается сумасшедшим, чтобы избежать суда и ответственности за свои домыслы, через которые Смердяков и убил меня, приняв их по своей подлости и простоте за наущения? Не красота спасет мир, а ублюдки погубят его. Вот вы задаетесь вопросом, кто, мол, спасет мир? А я вам истину скажу – никто. Никто не спасет. Никто! А сын мой Иван тому очень даже поспособствует, когда наступит Погромная ночь, – и старик Карамазов исчезал, но через деньдва появлялся снова и заводил те же разговоры.
– Что же получается, все, что по злобе напророчил старик Карамазов, и сбылось?
– Что касается самого Достоевского, и детей его, и имения – сбылось.
– А что касается всех нас?
– А что касается всех нас – еще хуже. Как будто мы все не читали тех романов Достоевского, которые он писал дрожащими руками, а ведь эти романы всегда стояли на полках в библиотеках, только бери и читай, их даже во время погромов не запрещали. В школе не изучали, но из библиотек не убирали и не уничтожали. А потом и в школьную программу включили, мол, Достоевский, всемирно известный писатель, иностранцы даже удивляются, как это он сумел так глубоко заглянуть в человеческую душу и ужаснулся тому, что он там увидел. А время от времени еще и допечатывали.
– Зачем же допечатывали?
– Неизвестно. Может, по недомыслию, может, надеялись, что все равно никто их читать не будет, или допечатывали, сами не зная зачем и почему. И даже кино снимали по этим романам. Был та-кой кинорежиссер, по фамилии Пырьев, так он снял фильм «Кубанские казаки» и фильм по роману Достоевского «Братья Карамазовы». Иному человеку такое покажется уму непостижимым, а на самом деле ничего удивительного, потому как все по Достоевскому и есть.
XIV. День накануне
Авдей Ворона проснулся чуть позже Петра Строева и Виктора Ханевского. Все в хате еще спали. Вчера с утра закончили работы в поле, а вечером ездили в гости к старшей
Авдей тихо, не разбудив жену, вылез из-под теплого, тяжелого одеяла, оделся и вышел во двор. Небосвод высоким куполом, опираясь о частокол ограды и темный, черный лес, уходил высоко вверх, на западном его склоне едва виднелись звезды, восточная часть просветлела, солнце уже, наверное, начало всходить, пока еще спрятанное за лесом.
Огромный черный пес подбежал к хозяину, поднялся на задние лапы, а передние положил ему на грудь. Авдей взял пса за ошейник, отвел к будке и набросил защелку цепи на кольцо ошейника. Жук – так звали собаку – встряхнулся, звякнул цепью и сразу же полез в будку.
Авдей прошелся по двору, отпер добротный, срубленный лучше иной избы сарай и зашел к лошадям. Лошадиные стойла отделялись от коров и свиней глухой стеной. В углу стоял Сивый, старый и немощный, доживавший свой век по милости Авдея. С Сивым Авдей поднимал хутор и теперь держал его как некоторые хозяева держат дряхлых, ни для чего не годных собак, не сгоняя их со двора. Три лошади, крепкие, досмотренные, толковые, стояли в своих стойлах. Четвертое стойло занимал красавец жеребец, купленный две недели назад за четверть цены.
Ходили слухи, будто будут отбирать лошадей, и цены упали, и Авдей купил четвертого коня (не считая Сивого). «Яки дурны народ», – подумал Авдей, вспоминая покупку. «Дурны» на местном диалекте означало «глупый». Слухи слухами, но продавать за бесценок такого жеребца – Авдей не верил даже спустя несколько дней, что вот так, ни за что ни про что разжился такой лошадью. «Коней отбирать… Хто ж отдасть коней…» – покачал головой Авдей.
Не успел Авдей вернуться от лошадей в дом, как из-за леса показалось солнце, а в Мстиславле, в казарме, временно расположенной в бывшем монастыре, на час раньше обычной побудки подняли сотню красноармейцев. Им выдали боевые патроны, суточный паек, и они начали рассаживаться по телегам: в Рясну красноармейцы должны были приехать часам к шести, чтобы потом, когда начнет темнеть, отправиться по хуторам и деревням согласно списку.
Стефка Ханевская, благодаря которой и есть возможность писать эту топографию, ради которой эта топография и пишется, потому что она (Стефка Ханевская) победила, выжила и не дала себя уничтожить, сжить со света, этим утром проснулась позже всех. Всю ночь она уговаривала Младшего Брата бежать, и он уже почти соглашался (так, по крайней мере, казалось).
Стефка отпустила его перед самым рассветом и уснула, чтобы проснуться часов в десять, когда Сырков уже положил на стол в волостной управе лист бумаги и вписал в окончательный список тех, кого убивать, первые фамилии.
XV. Иван Дурак и Ванька Каин. Кто такие русские люди
Так начался тот день. И пока он только-только начался, пока Петр Строев еще не поднялся с постели, вспоминая Солдатку и старика отца, пока Виктор Ханевский еще не успел выйти из дома, а Авдей стоял в сарае у своих лошадей и насмешливо думал: «Кто ж это отдасть коней», а сотня красноармейцев только уселась на телеги, а Стефка безмятежно спала, у меня и есть это время – целый день до самой темноты, – чтобы составить подробную топографию той Погромной ночи, одной из ночей того Погромного для русских века, когда их, русских, убивали за то, что они русские*, и живут на своей земле, и не хотят стать нерусскими, и не согласились жить за штаны и миску супа.
* Русские – это народ, издавна, а то и издревле живший в России. Непонятно чем влекомый или подталкиваемый, он расселился до самого Тихого, или Великого, океана и даже одно время добрался до Америки, до самой промерзшей, занесенной снегом ее части – Аляски. Это такой же народ, как англичане, немцы, французы или испанцы в Европе, или как персияне, индусы, греки, римляне, или какие-нибудь египтяне в древности, но в то же время имеющий ряд отличительных черт и занимающий между другими народами совершенно особенное положение.
Характерные черты их (русских) следующие. Они ленивы, до многого доходят только задним умом, хотя иногда проявляют необычайную сообразительность и смекалку. По большей части любят выпить, болтливы, хвастливы, в деревнях обычно сидят на завалинках, в городах любят собираться за самоваром и рассуждать о чем-нибудь необыкновенном и очень важном, часто говорят про матушку-Русь, Россию, называя ее Рассеей, очень терпеливы, могут снести-вынести все на свете, по праздникам разгульны до безобразия, в работе часто бестолковы, нерасчетливы, суеверны, косны, людей, умных и заслуженных, не уважают – уважают только странников, пустынников, любят юродивых, власть обходят стороной, стараясь закрыться от нее плечом, не соблюдают законов, вечно попадают в дурацкое положение и растерянно чешут в затылке, или, в лучшем случае, смущенно теребят бороденку или скребут подбородок.
Особенность положения русских между другими народами заключается в том, что все те, кто по разным причинам родились нерусскими, хотят ими, то есть русскими, во что бы то ни стало сделаться и готовы ради этого на всякие ухищрения.
Хитрее всех в этом преуспели простодушные и прямолинейные, на первый взгляд, немцы. Пользуясь тем обстоятельством, что их Германия находится не так уж далеко от России, они один за другим перебирались в Москву и селились в Немецкой слободе, или Кукуй-городе, названном так в насмешку русскими, любящими пошутить и посмеяться, особенно над иноземцами, обычно не понимающими по-русски.
Знаменитый русский историк Карамзин, вопреки распространенному мнению, считал, что в слове «кукуй» ничего смешного нет и вообще оно даже и не русское, а немецкое и переводится как «глядеть». Это малоправдоподобно. На что и куда глядеть немцам, сидя на берегу речки Яузы? И немцы не глядели, а торговали вином и хмельным медом.
На самом же деле ясно как день, откуда взялось слово «кукуй». В Россию немцы приехали все-таки издалека, из Германии, и назад им неблизко, вот и сиди тут и кукуй вдали от своего фатерлянда – так у немцев называется родина – родные, милые сердцу места, они там, далеко, на них и глазком не взглянуть, а сердце, оно ведь и у немца тоже не пружина, домой хочется всякому.
Позже немцы пообжились, пообвыкли, понавезли из Германии разных диковинок, особенно механических, вот тогда стал к ним заглядывать и молодой царь Петр I вместе с подьячим Зотовым, определенным еще ранее к царю учителем грамоты.
Это, к слову сказать, был тот самый Зотов, впоследствии граф и тайный советник, вздумавший в семьдесят пять лет жениться на молодой и веселой вдове капитана Стремоухова. Даже сам царь вначале решил, что старик выжил из ума, а потом, по здравому размышлению, согласился: кто, мол, не хочет жену помоложе. Многие тогда посмеивались над Зотовым, а люди рассудительные полагали, что через свое неумеренное пристрастие к молодому, а потому жаркому и обильному женскому телу Зотов сократит свои дни пребывания в этом мире, без меры растрачивая старческие и без того слабые силы, однако все вышло как раз наоборот и Зотову неожиданно для него самого открылся секрет, если не бессмертия, то долголетия, питаемого теплом молодого женского тела. Подробнее об этом будет сказано в последующих главах. После свадьбы царь Петр I возвел Зотова в сан всешутейского патриарха всея Кукуя, и с тех пор немцы при веселом пьянстве и разных новшествах приобрели много воли и, будучи близки к царю, совсем освоились в России.
Тем не менее, в Москве им простору не давали, потому что русский человек, особенно купец (а в Москве как раз много купцов), иной раз вперед себя пропустить тоже никого не желает, даже и немца.
Тогда по наущению немцев царь Петр I и построил в чухонских болотах Петербург. В нем немцев – и булочников, полусонных по утрам с их васиздасами, и сапожников – развелось множество.
Особенно отличились сапожники. Они, не в пример русским сапожникам, шили сапоги из хорошей кожи и, имея с того хороший заработок, напивались каждую субботу до полного бесчувствия так, что это даже описано у писателя Гоголя, и появилось ходячее выражение «пьян, как немецкий сапожник» и «пьет, как немецкий сапожник». Слово «немецкий» потом по невнимательности русских ко всяким иностранцам выпало, и так стали говорить обо всех сапожниках, в том числе и о русских, хотя они и отличались от немецких тем, что, благодаря своей сметке и сообразительности, шили сапоги из гнилых кож с тайной мыслью разбогатеть одним разом, но выпить они тоже любили и не хуже немцев могли взять сверх меры (мера равнялась тогда двум ведрам, или десяти штофам, что составляло ровно сто чарок – и так чарочку за чарочкой, а если было желание растянуть это удовольствие, то отмеряли получарками, в народе называемыми косушками). Однако не все так удачно успели, как когда-то немцы. Русские огородили свои земли где обычным плетнем, где добротным частоколом, как на хуторах.
В русские по-прежнему пускали, но уже не всех, а часто на выбор. Этим ведали старый конторщик, который записывал всех в разлинованную конторскую книгу: кто, откуда, почему подался в Россию, и пожилой лабазник в поддевке, сапогах, рубахе в горошину и в помятом картузе. На поясе у него висела связка ключей от амбарных замков. Лабазник был высокий, метра два ростом, с большим животом, с красным, часто недовольным, будто после дневного прерванного сна лицом. Когда он хмурился, то к нему было лучше не соваться.
Правда, после обеда, взяв сто грамм водки и вволю наевшись пшеничных блинов, откушав перед этим тарелку кислых щей, заправленных сметаной и сваренных с бараньим боком, он выглядел веселее, отличался сговорчивостью и некоторым делал поблажку. Но не все догадывались попасть после обеда. В результате появилось много недовольных, которых так и не зачислили в русские.
Их раздражало и то, что лабазник не смотрел ласково, и то, что конторщик дотошно расспрашивал обо всем, да еще и записывал в свою книгу, и то, что русские ленивы и бестолковы и не умеют жить, а главное то, что они огородили свою землю забором, частоколом, как какие-нибудь хуторяне, и занимают ее, эту свою землю, ходят по ней, а зимой еще и ездят на тройках с колокольчиками, распевают песни, смеются с развеселыми красавицами, а эти красавицы жмут им, пылая и дрожа, руку под собольей шубкой, а потом еще и пьют шампанское прямо на морозе.
По словам Акима из Зубовки, все это и привело к тому, что стали придумывать способы, как перевести русский народ. Но ни один из этих способов не помогал, во многом из-за обширности русских земель, размерами превосходивших Римскую империю, как это заметил тот же писатель, Николай Васильевич Гоголь, часто бывавший в Италии, где в древности и находилась эта Римская империя.