Земля и люди
Шрифт:
XVI. О замыслах погубить русского человека
Взгляды официальных и авторитетных историков и философов на дальнейшую судьбу русского народа крайне противоречивы и настолько путаны, что их даже невозможно пересказать. Из всего, что я слышал об этом, только рассказ Акима из Зубовки, который он не однажды повторял на базаре в Рясне, обычно при большом стечении слушателей, дает более-менее вразумительное представление о том, что произошло с русскими.
– Задумано было погубить русского человека, – говорил Аким, слушатели теснее сжимались вокруг него, тень тревоги пробегала по их лицам, тогда (а это были двадцатые годы двадцатого столетия, первого десятилетия того Погромного века) еще все, кто приходил по воскресениям в Рясну на базар, чувствовали себя русскими.
И поэтому весь базар собирался вокруг Акима, жители Рясны и окрестных деревень сбивались в огромную плотную толпу, все умолкали, напрягали слух, стараясь через головы увидеть рассказчика, те, кто приехал на телегах, стояли на них в полный рост, им, по крайней мере, хотя был хорошо виден сам Аким, и по выражению его лица, и по его жестам они догадывались о том, что не удавалось расслышать.
Особенно плохо было слышно стоявшим в последних рядах, они то и дело робко переспрашивали у соседей, на них шикали, и они смущенно умолкали, поднимались на цыпочки и, вытягивая вперед шеи, затаив дыхание, ловили каждое слово, но корзины с товаром держали крепко, и, тем не менее, Семка-Хомка, уже давно на память знавший рассказ Акима, умудрялся воровать у баб из корзин яйца и, набрав полные карманы, успевал по нескольку раз относить их к себе домой.
– Задумали иноземцы, – продолжал Аким, – земли, мол, у них много, живется им, мол, привольно. Надо все переиначить, сжить их со свету, а землю заселить иностранцами, их ведь на белом свете полно, почитай без счета, а своей земли у них мало. Народ, он, известное дело, что стадо овец. Его перерезать не трудно, были бы волки. Но тут царь стал за свой народ. Они и так и этак, а царь – это тебе, брат, царь, не мужик-лапоть – стоит крепко, народ не выдает, а обойти его никак невозможно.
Хотели убить царя: бомбу бросали – не помогло. Из револьвера стреляли – а тут случись мимо проходить простому крестьянину. Видит он – в царя стреляют. Встал против револьвера, стреляй, говорит, в меня: царь у нас один, а крестьян много. Ну злодею какой толк крестьянина убивать, их и в самом деле в любой деревне, в каждой избе по нескольку штук – ему царя надо. Просит крестьянина отойти, но крестьянин отвечает, мол, не сойду с этого места. Пока они так меж собою препирались, полиция тут как тут, налетела, да и заграбастала молодца, да и в каторгу его, в каторгу.
Царь потом велел позвать этого мужика, проси, говорит, что хочешь. Ну, мужик развел руками: «Был бы ты, батюшка, здоров, а мы за тобой завсегда проживем». Царь велел дать мужику сто рублей чистым золотом, отвезти домой на царской рессорке и смотреть, чтобы этому мужику впредь никаких утеснений никто не мог чинить, даже волостное начальство.
Видят, не получается царя убить. Тогда пустились в разные хитрости и надоумились взбунтовать народ. И стали выжидать такого случая. На тот грех царь уехал в другие страны. А воеводы и бояре, которым в отсутствие царя порядок блюсти положено, проворовались без царева присмотра, как только могли. Вот им и подсунули изменника. Он их воровство покрыл, а воеводы да бояре его за царя перед народом и выставили.
Народ темен, а правду брюхом чует: не тот царь, и все тут, своего, оно, за версту видно. А изменник давай народ притеснять, чтобы довести до бунта, без всякого смысла и пользы. Но народ в вере тверд, притеснения терпит, на Бога надеется, да от истинного царя защиты дожидается.
Созвал тогда изменник чернокнижников, так мол и так, какую хотите казну выдам за наущение, как русский народ обойти. Чернокнижники крутили, вертели, а ничего придумать не смогли: «Мы, говорят, и раньше рады бы русского человека со света сжить, но он надежею на царя силен, царской защитою крепок, взять его ничем невозможно, хоть сто лет голову ломай».
А нашелся среди этих чернокнижников один самый зловредный, который даже с чертом родство имел. Вот он-то и шепнул изменнику на ухо: «Народ русский победить можно, только ежели он сам друг на дружку пойдет. А для того вели им всем бороды остричь – они сами себя не узнают, да один другого и погубят».
Издал изменник указ, чтобы всем бороды стричь и в немецком платье ходить, тех, кто ослушается – батогами бить да плетьми сечь. Но тут как раз царю наскучило в иных государствах пребывать, он без повестки в Москву и явись. Изменник с перепугу в окно выскочил и разбился в блин, только мокрое место осталось.
А воеводам и боярам, которые успели бороды сбрить, царь саблею головы
«Так, мол, и так. Рано или поздно умру. Наследник мой совсем молод. Как бы враги не окрутили его каким-нибудь обманом и не погубили бы русского человека». Вельможи его успокаивают, а сами – чуть отвернись – народу беспрестанно всяческие притеснения творят.
XVII. Старик со старухой
А жили в то время в далеких сибирских краях старик со старухой. Как-то раз принес старик из тайги маленького соболенка. Зверек прижился в доме и стал ручным. Вот старик и говорит старухе:
– А что, старуха, жили мы с тобой ладом да миром, прожили почитай уже лет сто, а царя своего не видели. Пойдем-ка мы в Москвуматушку, отнесем царским детям в забаву ручного соболька, а там случаем и царя увидим.
Так из самой что ни на есть Сибири пешочком, потихоньку и отправились. Переночевать да передохнуть у добрых людей останавливались, потому как добрых людей тогда не в пример позднейшим временам на Руси было много. Ну вот пришли старик со старухой в Москву, да и спрашивают, как в царский дворец попасть. Какой-то купец разъяснил им, что царь уже давно пребывает в Петербурге.
Опечалились старик со старухой. Дальше идти у них уж никаких старческих сил нету. Но купец, узнав, зачем они к царю собрались, умилился их простодушию, купил билеты на поезд, посадил их в вагон да и отправил в Петербург по железной дороге.
Явились старик со старухою в царский дворец, предъявили соболька, к ним сразу же чиновники и разные вельможи со всех сторон приступили. Мол, мы зверька сами царским детям отнесем, а вы ступайте с Богом домой. Только взяли соболька – а тот прыг да по всем залам, никому в руки не дается. А как старик позвал, он сразу к нему. Ну, делать нечего, допустили старика со старухой к царю. Отдали они царским детям соболька, те давай с ним играться, а царю и царице от того приятно на них смотреть. Но только придворные на миг отвернулись, старик и говорит царю:
– Надобно мне, царь-батюшка, тебе просьбу передать, да чтобы никто нас не слышал, а уж особенно твои чиновники да вельможи. Царь за своими придворными давно грех знал, поэтому незаметно отвел старика в свой царский кабинет, дверь на ключ запер и спрашивает:
– Какая у тебя, старик, ко мне надобность? За твое уважение и к детям моим внимание я любую твою просьбу исполню неукоснительно, проси, чего хочешь.
– Самому мне с моей старухой ничего не нужно, – отвечает ему старик. – Мы тебя на свои глаза повидали, нам и того довольно. Только когда шли мы сюда, то в одной деревеньке в Тверской губернии остановились на ночлег у старичка. Этот старичок на ноги совсем ослаб, до тебя дойти не может и просит, чтобы ты нашел такую возможность сам к нему приехать, потому как он должен рассказать тебе, какая пагуба грозит русскому человеку, а ты бы, зная то, свой народ и уберег. Только так надобно все хитро устроить, чтобы разговора с ним твои министры не слышали, уж коли они прознают, то тогда ничем не упасешься – им любое неустроение в государстве в радость ради воровства, а труды на государеву пользу в тягость.
Поблагодарил царь старика, велел подарить ему со старухой в память золотые царские часы и за царские деньги доставить домой. А сам на другой день объявил, что хочет, мол, посетить Тверскую губернию. Придворные почуяли неладное, давай царя отговаривать: там, мол, дороги плохи.
– Вот я и посмотрю, какой у меня в государстве за дорогами присмотр, – ответил царь и приказал закладывать царскую тройку.
XVIII. Старичок долгожитель
Когда прибыли в Тверскую губернию, царь как будто невзначай и остановился в той деревеньке, которую ему старик указал. Собрались крестьяне, царь и спрашивает старосту, как урожай, как крестьянская жизнь, и нет ли у них долгожителей. Староста отвечает, что урожай, слава Богу, хороший, потому как в этом году дожди шли в пору и солнышко когда нужно пригревало, живут они, благодаря его царскому величеству, смирно и справно, а из долгожителей в деревне имеется один старичок. Он уже на ноги слаб, дальше своего двора не ходит, а прожил он столько, что помнит не только царского дедушку, но и прадедушку.
– Ведите меня к нему, – приказал царь, – мне бы интересно знать, как жили во времена моего прадедушки.
Пришли к старику, царь спрашивает, сколько ему лет.
– Не упомню, – отвечает старичок, а сам сразу же сообразил, что это царь по его просьбе приехал.
– Но ведь ты в церкви крещен? – спрашивает царь.
– Крещен, царь-батюшка, все мы крещеные.
– Значит в церкви о том полагается запись, – говорит царь своим придворным: – Немедленно узнать и доложить мне.
Бросились те со всех ног выполнять царский приказ, а царь зашел к старичку в избенку, сел на лавку под образами и давай старичка слушать. А старичок ему и рассказывает:
– Слыхал я от старых людей, которые доподлинно все знают, что грозит русской земле большая беда. А произойдет она от единоутробных братьев Ивана Дурака и Ваньки Каина, что родились в нашей деревне. Иван Дурак живет в крайней хате у самой околицы. А Ваньку Каина в малолетстве украли цыгане. Лицом они несхожи, только у обоих на груди под сердцем родинка. В Иване Дураке никакого зла нет, он и грамоте научен, он и мухи не обидит, и по простоте своей никому не соврет, и слова плохого не скажет. Брата своего он и в глаза не видал. Но коли судьба сведет его с Ванькой Каином, тогда не минует погибель русского человека.
– Это какой же Ванька Каин, – спрашивает старичка царь, – не тот ли, который многими злодействами и преступными умыслами известен и посажен в острог под семь замков?
– Тот самый и есть. Только он давно не в остроге, а гуляет на воле, потому как знает способ менять обличье. А в остроге в его шапке и кафтане сидит ни в чем не повинный солдат. Когда Ванька Каин по недосмотру начальства из острога уйти сумел, так этого солдатика вместо него и посадили, чтобы от тебя свое нерадение скрыть. А Ванька Каин сегодня в кабаке с ямщиками в карты играет, а завтра с министрами. И никто его отличить не может, пока он не убьет Ивана Дурака, своего брата. Тогда всякая личина с него спадет и все его узнают. Только если это случится, настанут страшные времена и погибнет русская земля, простота хуже воровства окажется, и сведется на нет русский человек.
Опечалился царь такому рассказу:
– Что же мне делать? – спрашивает старичка, – ты много на свете прожил, может, мне какой умный совет посоветуешь.
Развел старичок руками:
– Я, – говорит, – в самом деле много чего видел за свой век, много о чем слыхивать довелось, многое знаю, да не все. И как тут быть, чтоб не допустить напасти – ума не приложу. Говорят, что в одной дальней деревеньке жил один хитроумнейший старик – вот тот доподлинно все знал, да он уж давно помер. А я что слыхал, то все тебе передал, а дальше думать это уж твое царское дело. Но вот тебе мой последний сказ: пуще всего смотри, чтобы не брили бороды. Будут целы бороды, уцелеют и головы.
Вернулся царь в Петербург. Разговор со старичком из головы нейдет. Думал он, думал, да так ничего и не придумал, а посоветоваться не с кем, своим придворным он уже давно веры не давал, потому что стороною был наслышан о тех притеснениях, которые через них народ терпел.
Но имелся у царя один министр, который из гордости и надменности никогда не воровал, за что его все придворные ненавидели лютой ненавистью. Уж больно тяжел был характером, даже царь его сторонился. Но тут деваться некуда, пришлось царю к нему за советом идти.
Министр этот себя умнее всех на свете почитал. Вот он-то и надоумил царя забрать Ивана Дурака во дворец, чтобы тот при царе все время находился и тем самым от встречи с Ванькой Каином был бы сбережен. А то невдомек, что Ванька Каин давно уж в другом обличье при царском дворе отирается.
Привезли Ивана Дурака во дворец, приодели, так что от других придворных не отличить. Только не сообразили ему никакой должности определить, чина-звания. Но по первости всем, кроме вельможей да придворных, получились удобство и выгода, от которых во всем государстве единственно улучшение. Чуть что произойдет – придворные тут же царю доложат, а сами переврут так, чтобы им в выгоду, а народу – терпи. Но царь потихоньку пойдет к Ивану Дураку. Тот врать по своей простоте никак не может. Он всю правду царю и выложит. Царь придворным нагоняй устроит, так что три дня очухаться не могут, а народу через то полегка.
XIX. Злодейские промыслы Ваньки Каина
Но недолго так продолжалось. Пришло время, умер царь, заступил на престол наследник. Годами он был молод и по несмышлености возьми да и женись на иноземке. А эта иноземка прибыла во дворец, увидала Ивана Дурака, да и спрашивает придворных, что здесь, мол, Иван Дурак делает и кто определил ему в царском дворце находиться. Ну придворные и без того Ивану Дураку завидовали и тут же ей расписали, что и должности чина-звания у него никакого нет, а во дворце он находится по некультурной прихоти только что умершего родителя молодого государя.
Иноземка знала, что старый царь не хотел того, чтобы сын брал ее в жены, и, помня то, а также по своей немецкой безразличности приказала Ивана Дурака из дворца выселить и поместить при лошадях на конюшне.
Тут он и сошелся с одним лакеем, находившимся у молодого царя в услужении по разным нехорошим делам, потому как ввиду занятости старого царя наследник сызмальства рос без строгого родительского присмотра, а тот лакей многим его дурным наклонностям нарочно потакал, а пуще всего пристрастил к картежной игре и, видя его слабость, давно имел злой умысел над своим хозяином взять власть и силу. А шло все так, потому что этот лакей и был не узнанный Ванька Каин, тот самый, своими злодействами знаменитый, но в другом обличье, так как имел такое свойство кем угодно сказаться.
Вот однажды этот лакей и подбил Ивана Дурака сыграть с ним в карты на шапку и пояс, зная, что денег у того по его простоте никогда не имеется. Как ни сядут играть – Ивану Дураку нужная карта идет, а Ваньке Каину – проигрыш. Попробовал Ванька Каин разные штуки, которые у шулеров водятся, в ход пускать, да ничего против дуракова везенья поделать не смог. «Знать, такова планида, что дураку всегда везет», – подумал Ванька Каин и решил тем самым свои черные дела устроить.
Молодой царь тогда уже совсем ему в руки дался через свою несдержанность к картам. Свел Ванька Каин царя с Иваном Дураком в карты играть и проиграл царь Ивану Дураку и всю казну и полцарства. Проиграл, а отдать не может, потому как и царство, и казна не царские, а только у царя в сбережении находятся, за царство ему перед Богом ответ держать, а за казну перед министрами оправдываться. И отказаться от того, что случилось, тоже нет возможности, потому как царское слово дадено, его ничем не отменишь, а не ровен час кто-нибудь обо всем узнает, стыда да скандала не оберешься.
Вот тогда Ванька Каин и говорит царю:
– Надобно это дело скрыть. Мы тайну сохраним, а ты отдай нам свой государев перстень в залог долга, а уж потом разочтемся.
Опечалился царь. Известное дело, кому этот перстень доверен, тому в государстве все открыто и все подвластно как первому царскому наместнику. И сам царь без этого перстня вроде как не у дел, а только для соблюдения церемонии. Ну да что делать. Картежная игра никого до добра не доводит. Отдал царь государев перстень Ивану Дураку и ушел в свои покои. А Ванька Каин взял красного вина, налил в него яду и говорит:
– На, Иван, выпей.
– Я вина с малолетства не пью, – отвечает ему Иван Дурак.
– После такого случая обязательно выпить надо, а то удача от тебя отвернется, – настаивает Ванька Каин.
Иван Дурак был уступчив, послушался, взял да и выпил. Увидел это Ванька Каин и дальше:
– А что, Иван, отдай ты мне государев перстень. У тебя в конюшне затеряется где-нибудь. А я положу в шкатулку, у меня сохраннее.
Иван Дурак, простая душа, перстень и отдал. Забрал Ванька Каин государев перстень, и весело ему сделалось, оттого что он все так ловко устроил: и царь у него в руках, и Ивана Дурака он погубил, а с перстнем теперь твори, что только захоти, и вздумал он над Иваном Дураком покуражиться, понасмехаться вволю.
– Вот ты, Иван, и крепок, и здоров, и в молодых летах, – говорит Ванька Каин. – А скажи, как думаешь, много ли тебе еще на белом свете жить в свое удовольствие?
– Сколько кому жить отпущено, то человеку неведомо, – отвечает ему Иван Дурак. – Но слышал я от одного умного старичка, что жить мне долго на белом свете суждено, если не умру по вине родного своего единоутробного брата.
– А где ж твой родной брат и как его зовут? – побелел как полотно Ванька Каин.
Помнил он, что, когда жил в цыганском таборе, старая цыганка рассказывала ему, что как только поднимет он руку на своего единоутробного брата, так перестанет быть неузнаваем и всякий встречный без труда поймет, что он-то и есть Ванька Каин.
– Как брата моего зовут я не знаю, потому что еще до крещения и наречения имени его украли цыгане, – продолжает Иван Дурак, – и где он пребывает тоже не ведаю. Известно мне только то, что узнать нас обоих можно по родинке ниже сердца.
Рванул Ванька Каин у Ивана Дурака рубаху, увидал родинку и, весь дрожа, говорит:
– Так я и есть твой единоутробный брат, Ванька Каин. А вино, которое я тебе подал, отравлено смертельным ядом, и жить тебе осталось несколько минут.
– Эх, Ваня, Ваня, – покачал головой Иван Дурак, – что ж ты наделал, ведь через то сбудется предсказание, и начнется теперь на Руси братоубийство, и никто не остановит его до самой последней погибели русского человека от врагов его.
Но Ванька Каин уже не слышал этих слов. Возопил диким голосом, схватился руками за голову и, ничего не помня, побежал куда глаза глядят. Обличье напускное с него вмиг спало, а тут навстречу по улице двое полицейских, один другого локтем под бок:
– А ведь это Ванька Каин! – хвать его, да и в острог.
Только уж поздно. Началось, как и было предсказано, в государстве неустроение. Многие злобы всплыли наружу. Народ замутился. Пошли разные слухи и про Ивана Дурака, и про Ваньку Каина. Кто кого жизни лишил, так никто и не понял. Одни одно говорят, другие – другое. Убили, мол, Ивана Дурака, так в том беды нету, а греха и подавно. Теперь убивать, мол, кого хочешь дозволено.
А Ваньку Каина в остроге держать незачем, он – удалец, о нем песни поют. Тут как раз германская война и начнись. Народ на войну пошел в бородах. С войны – подбородки голы. Сосед соседа, сын отца признать не могут, русский русского за немца принимает, свой своего не узнает. Свершилось наущение чернокнижников. Началось убиение русского человека. Царь мог спасти свой народ. Но царица ему говорит, мол, уедем для спокойствия в другие земли. Царь ей разъяснял, что хотя за ним и много греха, а только его царская обязанность жизнь свою в таком случае за народ отдать. Но царица и слушать не захотела.
Тогда царь отрекся от народа, чтобы и свою, и царицы жизнь спасти, и своего семейства. Но как только он отречение подписал, его тут же схватили и убили вместе с царицею и малолетними детками, потому что после отречения никаких на нем царских знаков уже не было.
А как стало известно, что убили царя, так и бросились убивать всякого, кто хоть каким-то боком был русским. И тех, кто бороду не сбрил, и тех, кто поторопился ее сбрить. Вот тут и вспомнили того старичка, который обо всем предупреждал, да уж за локоть не куснуть.
XX. Сколько убили русских людей в Погромный век
Сам Аким из Зубовки был хотя и с редкой, но с бородой, и как его не убили, можно только удивляться, потому что русских убивали уже который год того Погромного века, день за днем, ночь за ночью, травили как зверя по лесам, выискивали, находили и убивали, догоняли, хватали: «А, ты русский!» – и убивали, и мало кому удавалось скрыться, спрятаться и жить так, как раньше жили русские, многие, боясь смерти (кто ж ее не боится, ее боится всякий), пытались-пробовали отговориться, отказаться, убеждая и клянясь (и сами даже верили), что, мол, они не русские и согласны жить за штаны и миску супа, но их все равно убивали по малейшему подозрению.
Убивали и понаубивали миллионов сто – сто пятьдесят. Эти подсчеты неточны, как все у русских, это немцы умеют считать и подсчитывать точно до зернышка, до соломинки, до гвоздика, даже самого маленького, а русские безалаберны, в подсчетах неаккуратны, они даже и не считали, ссылаясь на то, что вести такой учет некому, да и какая радость от этих подсчетов.
И ученые люди, любящие точные цифры, сошлись на том мнении, что убили миллионов сто, плюс – минус пятьдесят миллионов, исходя из того, что их (русских) столько приблизительно и было, и убили, или переиначили, или извели каким другим способом именно столько, потому что больше не нашли, а кто остался, тех заставили жить за штаны и миску супа.
Одну только Стефку Ханевскую не удалось убить – сначала никак не могли отыскать, хотя и перевернули всю страну, а когда все-таки нашли – не осилили; ее спасла ворожба ее родной прабабки Стефании и веночек из ромашек, васильков и колокольчиков, который ей разрешили самой сплести те никогда не стареющие девчата, что живут на лесной опушке за Вуевским Хутором и плетут всем веночек-судьбу.
Забор, которым русские, хотя и нехотя отгораживались, поломали, лабазнику всадили в упор несколько пуль, он только охнул и осел, удивленно выпучив глаза у стены амбара, ключи у него с пояса сняли, амбары и лабазы открыли: бери кто что хочешь, конторщика пристрелили просто мимоходом, книгу его порвали и выбросили, а как учета никакого нет, то тащи, неси все кто что может.
И прошли год за годом те годы Погромного века, и не стало русских, а если где и были, есть, то так мало, что их и не заметишь, людей много, а русских нет, последние встали вместо первых, имение разорено, и все покрыто срамом и позором, а те, кто остались на том месте, где жили русские, уже давно не русские, да и не хотят ими быть, а многие и не слыхали о них, да им и не надобно, да они и не похожи, у них своя жизнь и свои заботы-хлопоты дали бы штаны и миску супа. Говорят, что из тех, кто остался после Погромного века, когда-нибудь позже, через какие-нибудь годы, а то и века, соберется какой-нибудь народ, некоторые даже считают, что это опять получатся русские и они не будут бояться так называть себя, – тогда, через многие годы, когда-нибудь.
Вот какие беды и напасти навалились на русских накануне и после Погромной ночи, в чем они в силу их простодушия и добросердечности никогда не были виноваты и пострадали исключительно через свою доверчивость, несообразительность и привычное недомыслие. Во всех их бедах виноваты только царь, неуправившийся со своей царской должностью, Иван Дурак и Ванька Каин, рассказ о них Акима из Зубовки и приведен выше в кратком изложении. Подробности и разного рода детали будут помещены в других местах топографического описания, как только в них возникнет необходимость.
– Но как же так? Почему люди вдруг начинают разрушать свою страну, разваливать и крушить все, что попадает под руку, поджигать свой собственный дом? Ведь была же страна, жили же люди, и хотели жить, а не разорять, и не погибать.
– Хотите знать причины?
– Да, ведь это повторяется, а если известны причины, то можно предупредить все эти ужасы, предотвратить их.
– Причин несколько, но четыре из них самые главные. Первая – это тот старик в белых одеждах, который лепит из гончарной глины людей, и иной раз слепит такое, что и самому было бы стыдно, если бы пришлось увидеть, что происходит потом, но ему некогда и он никогда не отвлекается от своей работы, потому что торопится так, словно не успевает к назначенному сроку.
Вторая причина в неустроенности. Многие люди от лени, и оттого, что тоже, как тот старик в белых одеждах, торопятся, хотя им-то торопиться особо некуда, и в результате все делают то криво, то косо, а то и вовсе не подумав о последствиях. И получается ненадежно, недолговечно, шатко и хлипко, так что и самому не на что посмотреть. И начинает рушиться и разваливаться.
Третья причина заключается в умопомрачении. Умопомрачение случается от слабости ума, слабости ума все стесняются, поэтому умопомрачение называют другим, каким-нибудь непонятным словом, обычно иностранным. Чаще всего умопомрачение называют словом «революция». В переводе это значит «вращение». Сначала в голове наступает какое-то помрачение, потемнение, общая слабость, в голове начинает что-то вращаться и происходит переворот с ног на голову.
Это и есть революция, и революционеры – люди с перевернутыми мозгами. Они все переворачивают, чтобы не только у них мозги, но и все и вся было перевернуто с ног на голову, а всех, кто не хочет, чтобы все переворачивали с ног на голову, убивают из револьверов, специально для этого придуманных, и очень удобных, так как они скорострельны, действуют автоматически и безотказно.
Ну и четвертая, самая главная причина – в незастегнутой пуговице. Из-за нее все и происходит.
– Всего лишь из-за какой-то пуговицы?
– Не какой-то, а незастегнутой. Если хотите, могу это изложить подробно.
– Конечно хочу. Ведь это и важно, и поучительно, и даже просто интересно.
– Тогда слушайте. В истории России – Российской империи, огромной державы, изображаемой тогда на карте мира от Балтийского и Черного морей до побережья Тихого океана, произошли два события, которые предопределили ее судьбу. События эти были связаны с расстегнутой пуговицей. Первое случилось в конце сороковых годов XIX века, в Санкт-Петербурге, в училище Правоведения. Событие это известно в подробностях и даже запечатлено в словах того времени, описывающих его наиболее точно.
Нужно пояснить, что в училище Правоведения обучались выходцы из дворянских семейств, в первую очередь из семейств богатых и знатных, то есть таких семейств, которые уже по своему положению более ответственны за судьбы государства и его устройство, чем выходцы из дворянских семейств менее богатых и менее знатных, и выходцы из семейств других сословий – крестьян, мещан, купечества, духовенства и рядового чиновничества. Поэтому царь – тогда в России царствовал император Николай I – с особым вниманием относился к училищу Правоведения и часто посещал его.
И вот до царя дошли слухи, что в училище Правоведения среди учащихся – в основном старших классов – ведутся недопустимые разговоры о том, что исполнение ныне действующих законов не всегда обязательно, так как многие из них не совсем хороши, и следовало бы их сначала улучшить, а уже потом исполнять. Более того, стали известны случаи пререкания учащихся с преподавателями и нарушения правил поведения.
Царь велел позвать к себе директора училища, князя Голицына, назначенного несколько лет тому назад на это место, до того числившегося генералом в отставке. Прежний директор, умерший в своей должности, был известен тем, что высоко чтил поприще правоведения и при нем в училище с давних пор – а прослужил он в своей должности почти сорок лет – установился дух некой торжественности и даже некоего священнодейства. Заступивший же после него Голицын был сух и холоден и как будто невнимателен и словно слегка рассеян, что охлаждало и многих преподавателей, и учащихся.
– Недопустимо, – сказал царь Голицыну, – чтобы в училище Правоведения юноши вели вольные разговоры и кто-либо мог бы усомниться в необходимости исполнения законов.
Голицын отвечал, что слышал о подобных разговорах, но поскольку ученики старших классов уже почти прошли полный курс обучения, то нет ничего удивительного, что они высказывают свое мнение о том, чему их обучали. А что касается собственно законов, то некоторые из них действительно требуют уточнений и в существующем ныне виде могут вызывать претензии со стороны учащихся.
– Э, братец, – сказал царь, – да ты не пригоден к исполнению должности директора училища Правоведения.
Император Николай I отправил князя Голицына в отставку, а своим приближенным велел подыскать вместо него человека строгого и исполнительного. Один из придворных спустя некоторое время доложил царю, что знает такого человека.
– Кто же это? – спросил царь.
– Рижский полицмейстер Языков, но он только в полковничьем чине.
– Это легко поправить, – сказал царь.
Языкова без промедления доставили в Петербург. Царь пристально посмотрел ему в лицо и сказал:
– Вижу, что ты человек усердный, исполнительный и честный. Доверяю тебе училище Правоведения. Наведи мне в нем строгость и порядок, без того в державе могут случиться разные неустройства.
Языкова произвели в генералы и назначили директором училища Правоведения. Он явился в училище как грозовая туча и обошел классы. В одном из младших классов он увидел ученика, который стоял положив руки на стол.
– Как смеете так стоять! Не знаете устава! Руки по швам! – рявкнул Языков и ударил ученика по рукам.
Ученик – это был князь Мещерский – вытянул руки по швам и чуть не умер от перепуга.
– Смотрите у меня! Вести себя как следует! А не то расправа будет коротка! – уже спокойно, но строго и твердо сказал Языков и вышел из класса.
При новом директоре училища к ученикам сразу же стали предъявлять требования почти военной выправки и дисциплины. На следующий день после вступления в должность Языкова надзиратель заметил в коридоре старшеклассника, который шел засунув руки в карманы, что запрещалось по уставу. Верхняя медная пуговица мундира ученика была вызывающе расстегнута.
– Выньте руки из карманов и застегните мундир как положено, на все пуговицы, – потребовал надзиратель.
– Разве я кому-нибудь мешаю? – ответил вопросом старшеклассник, но руки из карманов вынул.
– Прошу вас не рассуждать, – сказал надзиратель, – а исполнять приказание. Застегните верхнюю пуговицу.
– Не хочу, мне так удобнее, – ответил старшеклассник улыбаясь, и, глядя в глаза надзирателю, с интересом ожидал, что тот предпримет.
Надзиратель доложил обо всем директору. Языков взорвался:
– Двадцать розг!
– Ваше высокопревосходительство, по уставу ученики старших классов освобождены от телесных наказаний, – заметил надзиратель.
– Собрать все училище!
Через пятнадцать минут все классы были построены в каре в актовом зале. В присутствии Языкова и преподавателей ученый секретарь зачитал приказ директора о переводе провинившегося в младший класс за неисполнение правил устава училища. Тут же принесли скамейку и розги и публично высекли виновного.
На следующий день его исключили из училища.
Событие произвело огромное впечатление на учащихся и преподавателей. Сами по себе телесные наказания не были чем-то из ряда вон выходящим. Учеников младших классов наказывали розгами довольно часто. В конце недели в каждом классе надзиратель читал список учеников, совершивших те или иные нарушения, объявлял и снимал замечания, а тех, кто провинился более серьезно, унтер-офицер отводил в лазарет, где под наблюдением полкового доктора и происходило наказание.
Но именно публичная порка в актовом зале остановила некое брожение, признаки которого уже появились в училище. И впоследствии точность в исполнении предписаний устава и дисциплины стали считаться особой доблестью и традиционной, отличительной чертой училища Правоведения.
Ученик, исключенный из училища за незастегнутую пуговицу, по настоянию своего отца поступил в военную службу, дослужился до майорского звания и имел награды за участие в боевых действиях. Князь Мещерский с отличием окончил училище, служил в сенатском департаменте и судьей Петербургского уезда, стал известным общественным деятелем и входил в круг приближенных императора Александра III. Он умер накануне Первой мировой войны и оставил после себя замечательные мемуары. Случай, произошедший в стенах училища Правоведения, сохранил Россию. Казалось, вроде бы незначительное событие, не оставленная без последствий незастегнутая верхняя пуговица мундира старшеклассника. А Российская империя просуществовала еще полстолетия. И существовала бы и далее, если бы не второй случай все с той же незастегнутой пуговицей.
Он произошел в одном из российских губернских городов уже в начале XX века и предопределил судьбу и русского государства, и русского народа, и других народов, живших совместно с ним.
В городской гимназии в апреле, в конце учебного года, в перерыве между уроками один из гимназистов старшего класса прошелся между рядами парт и расстегнул верхнюю пуговицу гимназической куртки, что по правилам, принятым в гимназии, делать строго запрещалось. Фамилия ученика впоследствии стала известна (позже он написал несколько книг в эмиграции).
Ученик этот вдруг почувствовал, что его охватывает какое-то непонятное чувство, до этого им ни разу не испытываемое. Ему неожиданно захотелось то ли что-то выкрикнуть, то ли пропеть во весь голос несколько слов из какой-то арии, то ли, взявшись за ворот расстегнутой на одну пуговицу гимназической куртки, рвануть изо всех сил, так, чтобы пуговицы брызнули во все стороны, то ли удариться головой о стену, то ли плюнуть далеко вперед сквозь зубы, или, сшибая с ног всех, кто попадется ему по пути, побежать через весь город к крутому берегу реки и броситься в воду.
Вместо этого он подошел к огромной черной классной доске и, несколько откинув назад голову, вперился в нее взглядом, словно не мог понять, что это перед ним такое.
Огромная черная классная доска почему-то представлялась ему символом мрака и орудием пытки, с помощью которого из года в год истязали гимназистов, а если не орудием пытки, то какой-то преградой, дверью, запиравшей выход из мрачного подземелья к свету. Он даже мысленно назвал ее экраном бессмыслия и жестокости. Хотя это была всего лишь обычная черная классная доска, на которой белым мелом писали цифры и слова, чтобы гимназисты научились считать и писать без грамматических и синтаксических ошибок.
На гимназиста вдруг нахлынул прилив каких-то неукротимых, неудержимых сил, его охватило какое-то мгновенное возбуждение и даже неожиданно для самого себя он ударил ногой по одному из колышков, на который опиралась нижним краем классная доска. Колышек сломался и доска своим правым углом рухнула на пол, а гимназист, словно взбесившись в одно мгновение, начал пинать ее ногами.
Остальные гимназисты сидели в это время за партами и стояли у окна и не помышляли ничего ломать и бить. Но, увидев, как упала доска и как их одноклассник пинает ее ногами, и услышав треск, – классная доска под ударами разламывалась на куски – на мгновение остолбенели, а потом бросились к поверженной доске и начали бить ее ногами и тут же разнесли в щепы. Не всем хватило места подступиться к доске, и те, кто не успел протолкнуться к ней, стали переворачивать парты, сорвали с петель и разбили вдребезги застекленную входную дверь, сломали стол и кафедру, а потом принялись крушить изразцовую печь, выдрали железные дверки, ломая ногти, руками выворачивали изразцы и в несколько минут от печи осталась груда кирпичей.
На шум сбежались гимназисты из соседних классов и, столпившись у входа, с шальным блеском в глазах наблюдали происходившее, а оказавшиеся в задних рядах подпрыгивали, чтобы увидеть, что делается в классе. Преподаватели, направлявшиеся в классы, – перемена, или, как тогда говорили, рекреация уже закончилась – торопливо, с испуганными лицами скрылись в учительской.
Переломав все, что можно сломать, и разбив все, что удалось разбить, гимназисты в перепачканной форме, пошатываясь словно с похмелья, с исцарапанными до крови руками, с пустыми, как будто не видящими глазами, разбрелись по домам.
На следующий день они собрались в коридоре гимназии. Их разрушенный класс был заперт глухой деревянной дверью. Гимназисты ничего не говорили друг другу, не обсуждали то, что произошло вчера, глаза их по-прежнему были пусты, казалось, они ничего не помнят, не осознают, что случилось и что будет дальше.
Ученики младших классов проходили мимо, бросая на них испуганные и восхищенные взгляды. Сторож гимназии, когда старшеклассники пришли рано утром, помогал им в шинельной снимать шинели, чего раньше никогда не делал.
Начался первый урок, преподаватели, стараясь не взглянуть в сторону старшеклассников, прошли в классы, двери классов закрылись. Наконец появился гимназический инспектор и, подойдя к толпе старшеклассников, первый поклонился им, не дожидаясь их поклона, и робко предложил пройти в физический кабинет. Когда все расселись за столы, инспектор долго молчал, а потом, опустив глаза, как-то невнятно, слегка запинаясь, сказал, что сегодня занятия отменяются, но к завтрашнему дню класс приведут в порядок и хорошо бы спокойно приступить к занятиям, так как скоро выпускные экзамены.
Инспектор вчера вечером присутствовал на собрании преподавателей, на котором обсуждалось все произошедшее. Собрание затянулось до поздней ночи. Никто не хотел говорить. А у тех, кто говорили, не получалось сказать ничего определенного. Только один из преподавателей высказал мысль, что молодые люди, совершившие такой из ряда вон выходящий поступок, просто устали за несколько лет обучения и исполнения правил, порой бессмысленных и довольно стеснительных и даже жестоких для просвещенного юношества, и если вдуматься, часто противоестественных и препятствующих свободному развитию, и это в какой-то мере объясняет их выходку, конечно же, некрасивую и безобразную, но тем не менее, вполне понятную.
Директор гимназии – ему оставалось два года до пенсии – только несколько раз повторил: «Всем нам не поздоровится. И надо же этому случиться именно сейчас!» – и уже сегодня утром велел привести разгромленный класс в порядок и попросил инспектора обратиться к старшеклассникам с просьбой успокоиться, продолжить занятия и готовиться к выпускным экзаменам.
Выходя из физического кабинета, инспектор вдруг остановился на пороге и сказал, не опуская глаз и не запинаясь, просто, как взрослый взрослым: «Что случилось, то случилось, и уж лучше и для вас, и для нас об этом не болтать».
Инспектор гимназии ошибся. Всем – и ему, и гимназистам стало не лучше, а хуже.
Инспектора гимназии спустя несколько лет убили в толпе беженцев в Крыму. А гимназисты тоже почти все погибли в годы гражданской войны и в эмиграции. А те, кто не погиб, с горечью вспоминали то, что случилось в гимназии.
А тот бывший гимназист, который первый начал громить классную комнату, часто не спал ночами и корил себя, и никак не мог понять, почему это вдруг ему показалось, что ворот гимназической куртки давит ему шею так, что невозможно терпеть и сдерживать себя, и он расстегнул верхнюю пуговицу, хотя это и не полагалось делать по правилам поведения. «Ах, Боже мой, – думал он бессонными ночами, – ну что стоило потерпеть! И почему не нашлось никого, кто строго наказал бы меня, да и всех нас за тот бессмысленный и беспощадный бунт, дикое и безудержное буйство! Ведь стоило только одернуть нас и мы бы пришли в себя и умопомрачение не охватило бы нас окончательно».
Его отчаяние понятно. Доподлинно известно, что, когда гимназисты на следующий день собрались в коридоре гимназии у двери разгромленного накануне класса, отрезвление еще было возможно и Россию и их самих еще возможно было спасти.
Стоило только посадить гимназистов в карцер, исключить из гимназии, взыскать деньги за поломанную мебель и сослать виновников в окраинные губернии, а зачинщиков беспорядков высечь розгами или, в крайнем случае, заточить в один из казематов, находящихся в Санкт-Петербурге в Петропавловской крепости, сырой и холодный, грозящий любому, оказавшемуся в нем, чахоткой и скорой смертью, которая принесла бы горе его родным и близким, но не коснулась бы других жителей обширного государства, раскинувшегося от трудопослушной Европы, с ее черепичными крышами и лязганьем станков на фабриках и заводах, до дикой Азии, с ее неизведанными глубинами, таинственно влекущими к себе, но порой просто унылыми и однообразными, как всякая голая и плоская степь.
Можно было просто сослать всех гимназистов, пораженных кратковременным безумием, в Сибирь на какие-нибудь работы в рудниках, а для одумавшихся с последующим облегчением участи – определением на вечное поселение в труднодоступные места, удаленные от тех мест, где живут люди, которые ходят в застегнутых на все пуговицы форменных куртках и не ломают парты и кафедры в гимназических классах, не разбивают в щепы классные доски, а пишут на них мелом – белым по черному – слова и цифры, чтобы научиться писать и считать и многим другим премудростям, в том числе и древнегреческому и латинскому языкам – их тоже можно было изучать в гимназиях с большой для себя пользой.
Но когда в конце коридора показался гимназический инспектор, а тем более, когда он подошел и поклонился старшеклассникам, неловко опередив их обязательный поклон, а потом отвел в физический кабинет и распустил по домам, надеясь по недомыслию, что все какнибудь устроится само-собой, если не болтать о том, что произошло, и как-нибудь скрыть то, что случилось, от вышестоящего начальства, тоже не желавшего огласки и неприятностей, судьба России была решена бесповоротно и поправить что-либо уже было невозможно.
Итак, день накануне Погромной ночи только начался, и его, этого дня, от восхода и до захода солнца, достаточно, чтобы сесть за стол, положить перед собой лист бумаги и составить самую подробнейшую и обстоятельнейшую топографию с соблюдением всех правил, принятых при такого рода работах, что я собственно и намереваюсь сделать.
Соответственно существующим правилам, эта топография должна начинаться с Рясны, обычно помещаемой на разного рода картах в центре ряснянской округи, посреди дороги на Мстиславль, километрах в трех-четырех от Вуевского Хутора. Но, согласно намерениям, я начинаю эту топографию с Вуевского Хутора. По той простой причине, что земли Вуевского Хутора для меня свои.
Свои, какие бы они ни были, всегда ближе, чем чужие. Свои хороши тем, что они свои, а не чужие. Чужие не так говорят – их часто даже трудно понять. Они не так одеваются, не так едят, не так ходят, не так смеются и плачут – они не так живут.
И хотя Рясна не такой уж дальний свет, но свои только на хуторах, поэтому топография и начинается с Вуевского Хутора. Что же касается Рясны, то о ней будет сказано в последующих главах.
XXI. Земля
Стефку Ханевскую в списки Погромной ночи внесли по Рясне, хотя правильнее внести ее в списки по хуторскому поселку Вуевский Хутор, километрах в трех-четырех от которого и находилась Рясна. Хуторской поселок занимал северо-восточный угол ряснянской округи. Земля* здесь была получше, и поэтому спокон веку на этой земле обосновались шляхтичи-хуторяне, обосновались, жили – пахали, сеяли рожь, хлеб ели, детей рожали – жили**.
* Земля – это место, которое человек занимает, пока он живет, и после смерти, пока его помнят родные или любые другие люди – не просто помнят, а ходят к нему на могилку и присматривают за ней. Таким образом, земля – это место, пространство под ногами человека, ему принадлежащее, на которое он не пускает других, чужих людей, огораживает его забором, иногда даже обносит стенами (могилу – оградой, но уже не он сам, а его родные или близкие, те, кто любили его и помнят) или очерчивает какой-нибудь границей, обозначая эту границу столбами или глубокой бороздой.
Земля, место, пространство под ногами, которое занимает человек, бывает небольшим, маленьким: подворье, огород, усадьба, кусок (в три-четыре гектара) пахотного поля, а бывает и немаленьким, большим и даже очень большим, тогда говорят во множественном числе, не земля, а земли. Земля, которой владеет человек, и ее размеры и расположение – вблизи ли рек, в степи ли, или среди лесов, в городе, рядом ли с городом, в деревне, имеет такое большое значение для человека, что этим словом – земля – люди стали называть все то место, где они живут, несмотря на то, что его – все это место – невозможно огородить, так как оно оказалось круглым, то есть имеет форму шара – так и говорят «земной шар». Существует и его модель – глобус.
Землею называют и верхний слой этого «земного шара», особенно те его места, где сеют рожь и пшеницу (а потом жнут и косят); люди относятся к этим местам с нежностью и любовью и называют их ласково «земелька», «землица», произрастание на этом месте ржи и пшеницы сравнивают с родами. Известны выражения «уродила землица», «родит земля-матушка хлебушек (рожь и пшеницу)», «земля накормит и напоит» и само слово «урожай». Это сближает понятие «земля» с понятием «жизнь», хотя в слове земля и нет буквы «ж», – но зато в алфавите буква «з» (земля) стоит рядом с «ж» (жизнь).
Земля, огороженная человеком или занятая каким-нибудь другим способом, заполученная им на время его жизни (а маленький кусочек еще и после смерти), вместе с женщиной являются главными составляющими частями жизни (одной из трех главных частей: сам человек, его женщина и его земля) – частью не понятия «жизнь», а частью самой жизни, которую можно увидеть, пощупать руками, которая подтверждается пульсирующим звуком легких ударов внутри левой стороны груди – эти удары могут быть легкими, в такт дыханию, или бешено-быстрыми как топот конских копыт, или глухими и медлительными, но они должны быть, иначе, если их нет, нет и жизни.
Эти три части жизни (человек, его женщина и земля), из которых она и состоит, даже важнее, значимее и сильнее времени – пока человек жив. Время могущественнее до того, как человек появляется на свет. Потому что именно оно, первородное время, похожее на необъятный, косматый океан, темную пучину, межзвездную звенящую пустоту, излучающую завораживающее, серебристое мерцание, никем и ничем не измеримое – оно, вольно или нет, выпускает из своих глубин человека, и то, что происходит потом, и называется жизнь, жизнь, это то же самое время, но уже измеряемое количеством ударов сердца.
А после, когда человек умирает и жизни больше нет, время возвращает свои вселенские права, без малейшего усилия стирая все, что было, и забирает человека назад в свои глубины, но когда человек выпущен и живет, когда он выплыл из омута этого косматого океана, из этой бездны межзвездного пространства, времени приходится потесниться, уступить свое страшное, непонятное главенство, подчиниться тиканью обыкновенных ходиков с кукушкой, отсчитывающих промежутки, называемые время – то первородное время, разжалованное до вопроса «а сколько времени? а, – полчетвертого», и ему, этому разжалованному времени, теперь приходится, хочешь-нехочешь, укладываться в мгновения, секунды, минуты, придуманные человеком (тем самым, которого оно выпустило из небытия и которого рано или поздно вернет туда), приходится укладываться в день, ночь, день и ночь – сутки, недели, месяцы, весны-лета-осени-зимы – те самые, от чередования которых можно уйти «в прочки», укладываться в детство, отрочество, юность, молодость, зрелые годы, старость.
И пока все это длится, идут, текут мгновения, минуты, часы, годы, жизнь, человеку не до времени: в детстве он еще побаивается его, оказавшись летним вечером где-нибудь у кладбища, в задумчивой, пугающей тишине сумерек, и в старости иногда вспоминает, но большую часть своей жизни он занят, ему некогда: он торопится огородить как можно больше земли и заполнить ее детьми, их он со своей женщиной упорно, несмотря ни на что – дождь, ливень, потоп, мор, голод, войны – отбирает у времени, как бы взамен того, что будет поглощен им сам.
Захватить, огородить как можно больше земли, всю землю, захватить и заполнить, заполонить собою – главное стремление человека, и, появляясь на свет, вырвавшись из небытия, еще не имея возможности сказать об этом своем желании, он сжимает маленькие кулачки, грозя зажать в них всю землю, и даже небо с созвездиями Большой Медведицы и Малой Медведицы, и всеми остальными звездами. И, только умирая, он разжимает руку и больше не удерживает то, что имел, отпускает все, как Петр I, русский царь, а потом император, зажавший в кулак больше, чем кто-нибудь до него, и очень беспокоившийся, как бы англичане, двигаясь на запад, в Америку, не добрались бы по круглой земле до России и не заняли бы земли, которые могли бы занять русские, и Петр I послал выяснить, есть ли пролив между Азией и Америкой, который бы остановил англичан, как будто пролив – узкая полоска воды – может остановить тех, кто хочет занять, огородить как можно больше земли.
Пролив по приказу царя отыскали уже после его смерти, и переплыли, и, пока англичане не торопились, заняли огромный кусок земли – Аляску, правда, мерзлый и покрытый снегом, но Петр I не узнал об этом, он разжал руку и сказал: «Отдайте все…» – и придворные, а потом историки гадали, что, мол, значат эти слова: может, это завещание, только царь не успел договорить, кому отдать, жене ли Екатерине I или любимой дочке Анне Петровне?
А на самом деле все проще, как это обычно и бывает, царь просто разжал руку и отдал все, как отдает всякий, любой и каждый, кто жил, отдает это все, потому что ему уже не удержать это все в своих руках (правда, отдает не все: немного земли с холмиком еще некоторое время остается за ним).
XXII. Понятие жить
** Понятие «жить» является одним из самых необъяснимых и малопонятных, непонятных понятий из всех существующих в мире понятий. По своей необъяснимости и непонимаемости оно приближается к понятию «время», которое люди научились только измерять (и то ведь не сразу), но не умеют объяснить. Но так как с понятием «жить» простому человеку приходится сталкиваться чаще, чем с понятием «время» (многие не обращают на время внимания: дети, старики и все те, у кого нет часов, и те, кто забывают на них посмотреть), то само собою сложилось общее представление о том, что значит жить.
Это представление происходит от толкования самого слова «жить», близкого к слову «рожь» («жито»), то есть хлеб, и к слову «жать», то есть убирать хлеб, чтобы потом его есть, и к слову «рожать» – рожать детей. Поэтому «жить» и значит: есть хлеб и рожать детей. И если кто-то ест хлеб и рожает детей, то это и значит, что он живет. Отсюда и пословицы: «Живем – хлеб жуем», «Свое дело туго знаем – деток рожаем», «На белый свет поглядим, а деток родим».
Некоторые в своих попытках объяснить, определить, истолковать понятие «жизнь» исходят из другой пословицы: «Пожили, погуляли, попили», причем ударение в словах «пожили» и «попили» можно ставить как на первом, так и на последнем слоге. Под «погуляли» имеется в виду «погулять с девками и бабами», но никак не с женами, с ними не гуляют, а жнут рожь и рожают детей, а под «попили» имеется в виду «пить какой-нибудь хмельной напиток» – забродивший мед, брагу или бражку, зеленое заморское вино, красное вино, пышное шампанское – под пение и танцы цыган, и водку – кристально чистую и настоянную на травах, сладку водочку – наливочку, но никак не родниковую, криничную воду, холодную и всеутоляющую в жаркий полдень во время все той же жатвы или в крайнем случае косьбы.
Но так как в словах «гулять» и «пить» нет звука «ж», самого главного (и первого) в слове «жить» (а в словах «рожь», «жать», «рожать» он есть), то считается, что толкование, объяснение понятия «жить», производимые от пословицы «пожили, погуляли, попили», не полное, не всеохватывающее, а частное, применимое только в отдельных случаях и не ко всем людям*.