Земля и люди
Шрифт:
Отец умер поздней осенью, и Стефка не посадила на его могилке цветы – землю уже прихватил морозик, и на кладбище не сидела, как летом, – было холодно. О смерти* она не задумывалась, занятая другими мыслями.
* Что такое смерть, не знает никто, хотя часто видят, как это происходит с другими, но никто не знает, как это произойдет с ним, и возможно ли в тот миг понять, что это такое, или почувствовать, что это такое, и вообще, чувствуют ли хоть что-нибудь в этот момент, и момент ли это или значительно дольше – все это неизвестно, непонятно, не говоря уже о том, что будет потом или ничего не будет, и как это может быть «ничего не быть», куда же все денется, возможно ли такое, а если возможно, то зачем тогда было то, что было до этого, все то, что привыкли называть словом «жизнь», которая – а уж это всем известно – длится не один миг – момент – мгновение, а лет семьдесят-восемьдесят, и все равно не понять, не разобраться, что это такое, и если невозможно разобраться за столько лет – семьдесят-восемьдесят, – что такое жизнь, то где уж тут понять, что такое смерть за один тот миг, который она длится (если она вообще длится и если вообще есть этот миг, мгновение).
Поэтому смерть непонятнее даже, чем жизнь, и чтобы ее хоть как-то понять, ее представляют в различных образах, специально для этого придуманных, как изображают и никому не понятное время: то в виде старухи с выколотыми
Смерть тоже изображают по-разному: грекам она виделась юным мальчиком, двойником сна, его родным братом, только с опрокинутым светильником, не угасшим, как у сна (у сна светильник вечером угасает, а утром зажигается снова), а опрокинутым – такой не зажжешь, чтобы зажечь, его нужно перевернуть, а это еще никому не удавалось, мальчик держит его крепко-накрепко, это только кажется, что мальчик беспечен и опрокидывает светильники случайно, на самом деле он знает что делает, и все у него не нечаянно, и хотя братья стоят рядом, ступни их ног обращены в разные стороны. А кроме того, те самые старухи, что прядут всем нить, его сестры, хотя он и выглядит намного моложе их, ему на вид лет десять – двенадцать, а им за девяносто, но они ему не родные тетки, не бабки или прабабки, а именно сестры, и в случае чего не они ему указ, а он им.
Но чаще всего смерть представляют старухой или даже скелетом с косой, это подходит только к таким случаям, как смерть в мор, голод или во время войн; мор, голод и войны сами по себе не редкость, но, тем не менее, они только случай, хотя и частый, но частный, а умирают и без этого, и по-разному: иногда и без страха и ужаса.
Владимиру Волкову (Волк-Карачевскому, сыну Ивана Волкова, того, который взял без приданого и вопреки надеждам, без земли, дочь старухи Ханевской), под старость много лет ее ожидавшему, смерть виделась разбитной бабенкой, если сказать поэтически-возвышенно – игривой блудницей, в веселом, пестром ситцевом платье с пачкой квитанций, расписавшись в них каждый получает последний расчет. Бабенка эта всю жизнь бесплатно дает всем то, что может дать гулящая бабенка любому и всякому, а потом требует расчета, мол, распишись в квитанции – а после того как распишешься, уже не дает, и поэтому все бегают за ней, торопятся, уговаривают, прося отсрочки, а она, как всякая женщина, в любую минуту готова вильнуть хвостом, и непонятно, чем ты ей не угодил.
Волков не бегал следом, не ловил, и она сама приходила без уговоров – как всякая женщина, податливая и нетерпеливая в заветный «бабий час», когда ей любой хорош, – и, может, поэтому и с расчетом не торопила, но все равно без расчета не бывает, ей эти квитанции, видимо, куда-то сдавать, и, наверное, под счет. Однажды она заглянула к Волкову, ему тогда было всего-то семьдесят лет. И, увидев в ее руках бумаги, он понял, сообразил, что она пришла с расчетом и спросил: ну что, мол, ко мне? Но она как будто не услышав вопроса (а может, и в самом деле не услышала, потому что была занята другими мыслями), спросила, переступив порог хаты:
– А где ета сусед твой, Гришка Вуевский?
Гришка Вуевский приходился Волкову троюродным братом и был лет на десять моложе его. Сын Гришки Вуевского после армии поехал в Минск, устроился плотником на стройку, без паспорта, но сумел угодить какому-то начальнику и тот начальник вытребовал ему паспорт и дал трехкомнатную квартиру и даже приезжал летом на легковой машине в Заполье, где после сселения с хуторов жили Вуевские и Волков. Гришку Вуевского сын забрал в Минск, в больницу, врачи определили, что ему нужно делать операцию.
– У сына в Минске, – ответил Волков разбитной бабенке.
– А я други раз захожу, думаю, где ета ен? Тут яму квитанция, нада расписаться.
Бабенка держала в руках целую стопку квитанций.
– А мне когда квитанция? – спросил Волков.
Он подошел поближе и хотел заглянуть в бумажки. Бабенка перебрала сверху квитанции и ответила:
– Табе квитанции нету. А Гришке Вуевскому квитанция. Я к яму сюды, а ен оказывается у Минску.
Через несколько дней из Минска привезли хоронить Гришку Вуевского, операция, после того как расписался в квитанции, не помогла. А Волков прожил после этого случая еще лет двадцать, но потом тоже умер, квитанция ему все-таки была, но лежала в самом низу стопки. И когда бабенка принесла ему ее, он не стал вымаливать и клянчить больше, чем в этой квитанции записано.
Представление Волкова о смерти мало кому известно, оно не попало ни в какие энциклопедии, словари и справочники и даже фольклорные сборники.
Из фольклорных представлений, наиболее основательных и как бы утвержденных и признанных специалистами, известно представление о древе жизни и смерти с черным вороном. Дерево все время цветет, ворон срывает цветы и бросает их в корыто, стоящее под деревом, цветов не убывает, а корыто не наполняется.
Откуда берутся новые цветы взамен сорванных вороном и куда исчезают из корыта – не указывается, об этом можно только догадываться. Догадок существует две. По первой, крона дерева уходит в какую-то верхнюю бездну, откуда и появляются новые цветы, как яркие залетные звездочки, оседающие потом на ветвях. Это зеркальнопротивоположное представление тому, которое связано с падением звезд в летнюю ночь и по которому падающие звезды уносят чьи-то жизни, а не приносят – так, по крайней мере, многим кажется. А корыто дырявое, с прогнившим днищем и стоит над какой-то нижней бездной, в ней все сорванные цветки исчезают навсегда и без следа.
По другой догадке, корыто связано с корнями дерева, цветки, попав в корыто, истекают соком, соки эти проникают к корням и по стволу возвращаются на ветви, где опять цветут цветки, а их, того и смотри, опять сорвет ворон.
Это второе представление близко к таблице «Круговорот воды в природе» из курса природоведения в четвертом классе средней школы. На ней изображено (и для наглядности дополнительно показано маленькими стрелочками), как вода крупными каплями падает из облаков, плещется в озерах, играет в граненой посуде, движется по водопроводу, наполняет бочки под крышами домов – в запас для полива, растекается по полям, падает водопадами, рассыпаясь бриллиантами брызг и низвергается алмазной горой под взором восхищенного поэта Державина в жемчужно-серебряную бездну, подобно времени и временам, неизвестно куда исчезающим с едва уловимым за общим шумом тиканьем и зловещим скрипом, звонко несется ручьями, поблескивает в глубоких темных колодцах, пульсирует в желанных летним знойным днем родниках-крыничках, но рано или поздно уходит под землю, проникает в дремучие, никому не известные глубины, сочится сквозь пески, блуждает в кромешной темноте по водонепроницаемым слоям глины и, наконец, пробившись наверх родниками, стекает реками
Поэтому есть люди, которые летом, во время цветения лугов, лежат в траве (если им не нужно косить) как будто посреди земли, и, закинув руки за голову, смотрят в небо, на эти облака, и думают о чем-то непонятно-необъяснимом, о жизни и смерти, но придумать до сих пор они так ничего и не смогли.
Стефка никогда не думала о смерти, в лугах она собирала травы и не обращала внимания на облака над головой, поэтому она не испугалась смерти матери и смерти отца. Она перешла в дом старшего Ханевского, и ей дали веретено, а потом серп, и она пряла, а потом жала, так, как будто делала это с первых лет жизни, ни в чем не уступая другим, под суровым взглядом старухи Ханевской, и особенно любила ходить стирать и полоскать белье в небольшом омуте безымянной речушки. Она стирала, опускала длинные простыни в воду, доставала их, била деревянным «пряником», снова бросала в воду белые самотканые длинные полотнища, и они, казалось, уплывали вниз по течению между зеленых водорослей, извивающихся, колеблющихся тихим, неспешным течением, а Стефка посматривала вокруг, но никого ни на берегу, ни на стежке-тропинке, ведущей к речке, не было. Стефка находила время и бегала в луга и в лес, собирала травы, видели, как она танцевала на поляне какой-то танец (полонез), над ней посмеивались, она не обращала внимания, посмеивались: чудаковатая, сирота при богатых родственниках, не побираться, и то хорошо. Вот и все, что ей досталось, все, на что она могла надеяться, кому она нужна, кто возьмет ее, но взгляд почему-то задерживался на ней, только что это значит, когда взгляд почему-то не скользит, а задерживается, притягиваясь изгибом девичьего тела, на хуторах уже не могли припомнить.
XXX. Девушки, которые плетут всем веночки
Стефке исполнилось шестнадцать лет, и она уже знала, что не на хуторах искать ей свое счастье, если и удастся его где-нибудь найти. Когда бегала по лугам, когда танцевала на поляне, когда ходила по вересковым опушкам, Стефка и встретила тех трех девчат, которые плетут всем веночки: кому из ржаной золотистой соломы, кому с полными колосьями, а кому с пустыми, а кому и совсем из пустозелья, злых сорняков и колючего чертополоха с крупными фиолетовыми бутонами.
Девчат этих видели многие. Некоторые удивлялись, откуда они, из каких деревень, и почему так веселы и беспечны, и все в цветах – лет по семнадцать им, ну, не больше двадцати; особенно удивлялись те, кто встречал их в молодости, а потом лет через двадцать или сорок – девчата не менялись, оставались веселыми и беспечными, как и были, и не старели.
И те, кто задумывался, предполагал, что это не такие девчата, как все, не такие, как обычные девки, которых можно взять замуж, которые потом жнут рожь, прядут шерсть зимними вечерами, по утрам суетятся у печи, а через много лет лицо их покрывается морщинами, спина сгибается, а руки не держат серп, и даже нет сил наклониться и захватить пучок ржаных колосьев. Но никто никогда не разговаривал с этими девчатами, ни о чем их не расспрашивал, да и они, завидев незнакомых людей, обычно тут же собирали свои веночки и, весело смеясь, торопливо убегали в лес.
А Стефка, то ли оттого что была болтлива, то ли по своей веселости и любопытству, подружилась с ними, она собирала травы и цветы, и им нашлось о чем поговорить. К тому же девчата тут же вспомнили прабабку Стефки – Стефанию и рассказали, какой она сплела однажды в ранней юности себе веночек. Она собрала в него все травы, какие только отыскала (девчата еще и помогли ей искать, иной раз даже удивляясь тому, что находили), и сплела его не как простой веночек, а будто настоящую корону, да еще с небольшими гирляндочками, свисавшими на плечи.
И Стефке они тоже разрешили самой сплести себе веночек. И потому, что она правнучка Стефании, и потому, что она им очень понравилась – Стефка помогала им разбирать травы, помогала искать нужные цветы, приносила целые снопы ржи, девушки многим вплетали в веночки колосья, а бегать в поле ленились – они не любили уходить далеко от леса.
Стефка сама сплела себе веночек, самый простой, из ромашек, темно-синих васильков и бледно-нежно-синих колокольчиков, и носила его целое лето, на нее не обращали внимание – ну носит веночек, ну и ладно. Знали, что она собирает травы, и когда надо попросить что-нибудь от кашля – просили, и когда коровы болели – тоже звали Стефку, и она поила их отварами, кормила травами.
Никого не удивляло то, что Стефка собирала травы, ведь она научилась этому у своей прабабки. И даже пророчица Параскеевна, она уже к тому времени жила в Рясне (после того как ее выселили из далекой деревни Тыща), тоже знала о том, что Стефка разбирается в травах, и иногда отсылала к ней приходивших с просьбами – не то чтобы Параскеевна меньше понимала в травах, просто есть такие травы, которые очень долго искать, а Параскеевна была постарше даже старухи Ханевской, и ей нелегко ходить по полям да по лугам, а быстроногой, легкой и, как казалось тем, кто видел ее на лугу среди трав и цветов, легкокрылой Стефке так даже в удовольствие.
Когда девчата, которые плетут всем веночки, увидели, какой веночек сплела себе Стефка, они полюбили ее еще больше: ромашки да колокольчики – веселые, беспечные цветы, а людей беспечных и веселых потому все и любят, что они беспечны и веселы; были в веночке и васильки, они вроде просты, но умеют постоять за себя и в случае чего в обиду себя не дадут, но и они беззлобны и радуют глаз даже среди персидских узоров.
Девчата так любили Стефку, что, когда цвели маки, они собирали их пыльцу и, дунув ее с ладошки в сторону хуторов, насылали на всех полусон, и все, даже старуха Ханевская, погружались в дремоту и бродили по своим детским снам, а Стефка весь день сидела посреди лугов, не собирая трав и не торопясь домой. Солнце ласково лучилось над ее головой, где-то рядом звучала музыка, Стефка видела, как травы тянутся и льнут к ней, и все колеблется в такт музыке, и она сама становится травой – не травинкой-стебельком, а всей травой сразу, и даже молоденькими деревцами на опушке леса, и кустарничками вереска на полянах.
А на следующий день вечером старуха Ханевская, присматривая за работой, никак не могла понять, что случилось: работали все как всегда, а сделано вдвое меньше, чем обычно, – вчерашнего дня никто не помнил, а работа-то стояла.
XXXI. Стефка в чужой семье
В семье Ханевских Стефку считали почти что дурочкой, особенно за ее болтливость. Она не скрывала, что ждет встречи с тем, кто возьмем ее замуж и куда-то увезет – не на хуторах же ей жить всю жизнь. Она любила лес, поляны, девчат, которые плетут всем веночки, но сами хутора казались ей угрюмыми.
Тяжелые, хмурые мужчины, а те, кто помоложе, тоже тяжелые и хмурые, они не бросали на Стефку взглядов, не приглашали ее танцевать полонез (ах, как бы она станцевала в своих златотканых, доставшихся ей от прабабки, шитых жемчугом одеждах, такие ведь носили только при королевских дворах), не встречались ей на тропинке от родника, на которой не разминуться, не назначали ей встреч поздно вечером у стожка, когда умолкает хутор и оживают луг и лес, а луна становится как белый пушистый котенок. Все они, эти мужчины на хуторах, смотрят только себе под ноги, словно ищут там что-то, все они только пашут землю, огораживают ее от чужих людей – а если это так и им не нужна Стефка, то зачем же они тогда живут?