Земля имеет форму чемодана
Шрифт:
— Пусть говорит! — дозволила Звонкова.
— Верните тельняшку! Чистую! — потребовал Куропёлкин.
— Что ещё? — спросила Звонкова.
В это мгновение Куропёлкин углядел в сборище ретивых и любопытствующих лицо шоколадной горничной Дуняши. И эта пробилась в опочивальню…
«А не потребовать ли ещё в придачу к тельняшке башмак? Пусть он и вонючий…» — ворвалось вдруг в сознание Куропёлкина желание. Но оно тотчас было признано им нелепым и бессмысленным, и отклонено.
86
За дверью опочивальни на голову Куропёлкину был наброшен плотный колпак без прорезей для
Шпагу над его головой не ломали. При этом, видимо, учитывали требования Табели о рангах.
Под барабанную дробь и стон контрабаса прибыла мусорная машина. Куропёлкина зацепили за пояс крюком крана и подняли на помост кузова. Там уже стояли люди Трескучего, наверняка в фиолетовом, и те принялись впихивать, вминать Куропёлкина в чёрный контейнер, уже набитый, видимо, в городе мусором.
— Погодите! — услышал Куропёлкин голос господина Трескучего. — Вздёрните его!
Крюком мусоровоза Куропёлкина выдернули из контейнера и воздвигли в воздухе над автомобилем.
— Ну что, умник, Фуко Ларош? — рассмеялся Трескучий. — Понял теперь, что гуманитарные науки ведут в никуда?
Куропёлкин готов был с горячностью возразить, в гуманитарных науках он, к сожалению, мыльный пузырь, мокрое или пустое место, именно к сожалению, но подумал, что слова его будут посчитаны Трескучим попыткой угодить ему и промолчал.
— Ладно! — сказал Трескучий. — Я сегодня счастлив и щедр. Правда моя! А потому для облегчения мук и последнего удовольствия готов предложить татю и вору стакан водки. Если не возражаешь.
— Не возражаю, — сказал Куропёлкин.
— А может, и не стакан, а пол-литровую кружку?
— Да, — сказал Куропёлкин, — кружка будет полезнее.
— Поставьте его на твёрдую плоскость! — распорядился Трескучий.
Опустили на помост. Вручили пивную кружку, заполненную до верху светлой жидкостью, тремя передыхами, чтобы не закашляться, Куропёлкин жидкость проглотил. Крякнул.
— Закуску? — спросил Трескучий.
— Какую вам не жалко.
Ко рту Куропёлкина подали дольку лимона. Проглотил. Сказал:
— Спасибо. Но надо бы вовремя.
— Ну, всё! — приказал Трескучий, стоял он в кабриолете с откинутой крышей и будто бы готов был принимать парад в день Независимости в любой освободившей себя стране. — Упаковывайте его и везите к Люку.
Куропёлкина снова принялись вминать и упихивать вовнутрь сокровищ нынешнего сбора. После добродетельной акции господина Трескучего, то есть после восприятия дарованного пол-литра водки, Куропёлкин должен был быть хотя бы добродушнее в чувствах к окружающему его миру и незлоблив к ударам судьбы. Или вообще не чувствовать их и всяческие подробности, сопровождающие их не чувствовать. Петь, как Паваротти, о солнце мио, и всё. Ничего подобного. Всё было, как было. Он был вмят в ящик с мусором. И сразу ощутил, что сидит на половине разбитого унитаза и под ним течёт бурая жидкость из других унитазов, что лоб его притиснут к какой-то книжке, отодвинувшись на полсантиметра, он
— Ну, всё, можно доставлять! — услышал Куропёлкин.
— Доставляйте!
И тут же Куропёлкин увидел, что возле его голой правой пятки стоит знакомый башмак. И башмак этот совершенно не вонял.
Минут десять понадобилось на то, чтобы мусорная машина, не поспешая, на манер похоронных лафетов видных особ государства, приблизилась к Люку.
— Как будем? Контейнером? Или за руки за ноги? — прозвучал вопрос.
— С персональным уважением, — был ответ. — За руки и за ноги.
Была включена над контейнером запись совершенно неоправданной нынче музыки польского романтика, автора, между прочим, «Собачьего вальса» (Куропёлкин видел по Культуре передачу о печальной истории «Собачьего вальса», сам играл его на баяне). В Куропёлкина вонзились соображения о мусороперерабатывающем производстве и о том, кем он выйдет оттуда — прессованным ли куском пивных дрожжей или брикетом хозяйственного мыла…
— Начинайте! — прозвучало. — И в последнюю свою секунду вбей в себе в башку! Гуманитарные науки ведут в никуда!
И ведь молодцы выволокли его из контейнера за руки и за ноги, вынуждены были завопить: «Эх, дубинушка, сама пошла!», как ни странно, Куропёлкину в последний его миг привиделось, как он лежит в солнечный день на берегу тихоструйной Вычегды и слушает вздохи волн светлой реки.
87
Солнце слепило в глаза Куропёлкину. Он лежал на мокром песке. И боялся открывать глаза. Дважды открывал и увидел: вода. Но это была не Вычегда. Это было море. Или океан.
Но может, это было не то и не другое. Может, это был Тот Свет.
Тишина озадачила Куропёлкина. Ни море, ни океан перед ним не звучали. Вода была бесшумная и идеально гладкая, будто лёд хоккейного катка. Но воду ото льда Куропёлкин был способен отличить и сейчас. Лёд не лёд, но никаких движений в водоёме не происходило. Лишь рябь солнечных бликов оживляла поверхность водоёма, и то — будто бы сама по себе.
И ничто у Куропёлкина не болело.
Значит, Тот Свет.
Однако птицы… Летали над Куропёлкиным и то и дело пикировали на нечто, привлекающее их внизу.
Куропёлкин приподнялся на локтях и попробовал осмотреться.
И тут же понял, что всё у него болит, и если он не в аду и ему не сочли необходимым сообщить об этом, то, стало быть, он живой.
«Гуманитарные науки ведут в никуда!» — вспомнилось Куропёлкину.
Вот тебе и в никуда…
При этом выяснилось, что сильнее всего болят у Куропёлкина левое плечо и левая сторона головы, и, по познаниям Евгения Макаровича, моряка, акробата и артиста, не по внутренним причинам, а вследствие ушибов, будто отправленного в Люк преступника не раз ударяло в какой-то угол, не обязательно Пятый! Куропёлкин мельком, но всё же углядел, что справа и слева от него тянутся невысокие темно-серые холмы (сопки?), а сзади к морю-океану подходит лесок…